Избранные эссе: Социальный вопрос и социальная реальность

Преподобномученица Мария (Скобцова) 13 января 2014
2250

Источник - http://agios.org.ua



Тема истекшей зимы — кризис. Только старые и закосневший почтенные газеты и почтенные старые закосневшие общественные деятели, кроме этой темы, знали и другие. Все, что помоложе и по зорче, только говорило, только и писало о кризисе.

Естественно.

Кризис наглядно бил нас всех, безработица грозила почти каждому.

Да и не только в таком бытовом разрезе это естественно, но и по существу. И потому не мудрено, что от речей о сегодняшнем кризисе перешли к речам о мировой катастрофе, о тех путях, которые могут ее предотвратить, о правильном разрешении социального вопроса, особенно обостренного кризисом, об углублении, обосновании, переобосновании, — одним словом, постепенно на эту нить нанизались все роковые вопросы нашего сегодняшнего дня. В течение зимы возникло три журнала, обслуживающие эту тему. Только мертвые помалкивали, а живые все наперегонки писали о катастрофе, о новых путях, о новых градах, о том, что они утверждают, — и во всех этих писаниях и высказываниях в центре стоял социальный вопрос. Можно считать, что было сказано и написано много талантливого и дельного.

Но странный парадокс.

Если со стороны заново просмотреть и продумать все, что было сказано, то отдельные талантливые мысли и даже теории тонут в море какойто общей бездарности в самой постановка вопроса. Скучно от всего этого. О реальной жизни все время идет речь, а впечатление, что все время имеешь дело с какимито восковыми фигурами, к реальности не прикоснувшимися.

Кризис — это какойто трагический герой, живущий перед нами своей собственной трагической жизнью. Мы увлечены развитием действия его трагедии, мы сочувствуем, мы негодуем, мы плачем иногда, когда все действующая лица особенно ярко дают нам чувствовать безысходность положения мира, катастрофичность истории и, может быть, нашу призванность, нашу обреченность. Более того, — мы на все лады твердим об этом на различных собраниях. Катастрофа и кризис стали такими же изысканными приправами снобистических салонов, как было в давно прошедшее время возвращенсгво или евразийство. А раз дошло до снобов, то, значит, вообще выплеснуто на улицу, значит, вообще стало неприлично «не решать социального вопроса». Ужасно, как все это скучно, — и скучно потому, что доктринерски–отвлеченно и лишено плоти подлинной жизни.

Что такое мировая катастрофа? О, это отнюдь не трагическая героиня истории, которая с неизбежностью, по злому велению рока, совершает на наших глазах свой мрачный и гибельный путь.

Мировая катастрофа, в той стадии, в которой она находится сейчас, значит вот что: шоферский заработок уменьшился раза в три, в Париже около 400 безработных русских, нуждающихся в общественной помощи, из них в ночлежках ночует около 70 человек. Сосед ваш потерял место, а другой потеряет на днях. А в провинции безработных еще безгранично больше. В Лионе трещит вся шелковая промышленность, в которой было занято много русских, а в Марселе не хватает ночлежных домов для бездомных. А в Ницце зимой ночевали под променадом в пещерах. А в Эльзасе осенью в разных местах покончило с собой 11 русских. Вот это и есть она, мировая катастрофа, в ее конкретном отражении в нашей конкретной жизни.

Как в различных бюджетах можно подводить итог по сегодняшний день, так и тут можно подвести черту и сказать: кризис к сегодняшнему дню дал следующие результаты: 30% русских во Франции в той или иной степени выведены из строя. И иногда эта степень такова, что они в строй и не вернутся. И опятьтаки для салонов, статей, снобов, теорий и слов это — «30%», для реальной же жизни это не «30%», а реальные, с плотью и кровью Иваны Ивановичи и Петры Петровичи, реальные отвадившиеся подметки, отмененные обеды, мосты и подворотни, а то и веревочки на крюке, — и вся эта реальность даже и не подозревает, какие замечательные, волнующие теории можно о них и по поводу них создавать. Теории выходят много интереснее, чем их подлинная беда. Рука истории, дающая оплеуху Ивану Ивановичу, — это грандиозно. Сам же Иван Иванович, эту оплеуху приемлющий, — простите, — их много, да кроме того он, может быть, и не сознает, от какой великой длани ее приемлет. Так что лучше останемся с трагическими героями, а не с жертвами из среды обывателей.

Вот от такого отношения к делу и становится невозможной и невыносимой вся эта наша «социальная взволнованность».

Странная вещь, — можно теоретически заниматься чемугодно, — изучать богословие, математику, теорию музыки, вопрос о том, был ли Федор Кузьмич Александром I, и существовала ли Атлантида, — только социальным вопросом абсолютно невозможно заниматься только теоретически.

Можно даже утверждать такой парадокс: любой плохой ответ на социальный вопрос, подкрепленный попыткой практического своего осуществления в реальной жизни, лучше самого гениального ответа, таким практическим решением не подкрепленного.

В самом деле, перед чем мы стоим? Давайте, не с точки зрения вечности, и не с точки зрения последних судеб коммунизма, а с точки зрения нам доступной конкретности, до которой наша рука доходчива, посмотрим, в чем для нас этот социальный вопрос заключается, и какой ответ на него был бы подлинным ответов, а не только очередной приправой для снобистических мозговых упражнений.

Не эмигрантский народ (как бы так сказать, чтобы никого не задеть), наши общие добрые знакомые, эмигрантские Иван Иванычи и Петры Петровичи вдруг оказались в сдаче, которую современная жизнь нашла нужным вернуть, — не попали в товарооборот. Это то еще, пожалуй, всем понятно. Авот их знакомым, в эту сдачу не попавшим, немного уж непонятно, как такой Иван Иванович — «помилуйте, университет кончил», — или, «помилуйте, всю гражданскую войну вместе провоевали», — и вдруг, в стрелки попал, — шестой, скажем, месяц обивает пороги общественных организаций, ест по талону, спит по купону, одевается от руки благодетелей, дышит оттого, что этого французские власти не запрещают, — и при таком явном ничтожестве, самое главное, — вечно от него вином несет, — раньше, однако, не пил вовсе.

Должна сказать, что меня гораздо больше удивило бы, если бы, попав в эту самую сдачу, он сумел бы: 1) не смять в ночлежках и в подворотнях своего пальто, 2) бриться ежедневно, 3) не быть пьяным. Тут уж такой комплекс получается, — общий стрелковый быт. Поэтому не думайте, что временная безработица будет иметь своими результатами некоторые сильные переживания в дождливую ночь под мостом, — нет, она вообще поставит для человека вопрос, может ли он на этом вот берегу удержаться, или он уже «бывший».

И вот первое, что невозможно отмести всем нашим социальным реформаторам, — уже «бывшие», еще «не бывшие», — все это падает на нашу полную ответственность.

Можно, конечно, по–разному эту ответственность воспринять, — и заявить, что для новой и творческой жизни бывшие не нужны, а потому мы закрываем глаза, переступаем и идем дальше. Но, даже оставив в стороне вопрос о там, что в наше время даже любому реформатору не осторожно «от сумы да от тюрьмы отказываться», — даже, оставив это в стороне, можно сказать, что очень часто самая горячая мысль, самое острое переживание действительности, самое большое напряжение и мучительную жажду подвига вы найдете там, где не только вином попахивает, но и гнильцой. Не оченьто ставки на салонных снобов оправдываются.

Но и не это важно. Самое главное в этом деле, что решать социальный вопрос со ставкой только на дальнего и без всякого внимания к ближнему можно, конечно, но лишь при одном условии, — чтобы эти попытки решения не хотели считать себя попытками христианского решения социального вопроса. А так как сейчас очень многие стремятся именно к христианскому решению социального вопроса, то просто в порядке очередных задач возникает необходимость прийти на помощь тому, кто уже сейчас перемалывается на жерновах жизни.

Тут надо добавить еще одно очень точное и очень горестное наблюдение. Что сейчас характеризует основной элемент социальных отношений, — уличные отношения между двумя людьми, принадлежащими, какникак, к одному общему телу нашей русской эмиграции. Слишком сильно было бы сказать, — что человек человеку волк, — положение вполне точно характеризуется, если мы скажем, что человек человеку только стена. Безразличие к любой чужой беде совершенно изумительное у всех. Попробуйте оглушить ваших близких приятелей фразой: «Меня завтра расстреляют», или «Вчера моя мать умерла с голоду», — попробуйте и посмотрите, оглушатся ли они. Не только не оглушатся, даже не удивятся, потому что и чувство удивления притуплено так же, как чувства жалости, сочувствия и сострадания.

И вот странная вещь, — в наш материалистический век, когда, казалось бы, и острота социального вопроса определяется остротой экономического кризиса, можно смело сказать, что все же основной кризис, — это кризис любви, и колоссальный капитал, могущий заполнить огромные пропасти в решении социального вопроса, — это самое элементарное человеческое внимание, которое является первоочередной и бесспорной обязанностью каждого христианина, тем более такого, который хочет строить людские взаимоотношения на основе своего христианства.

Давайте создавать ячейки будущего общества, давайте на основа христианской любви и христианской взаимопомощи строить какие- то ядра общежитий, давайте вниманием и терпимостью преодолеем препятствия в таких конкретных делах.

Не выйдет? Будут пьяные драки, поножовщина, сплетни, ссоры, дрязги… Если так думать, то надо эту мысль честно продолжить, — значит, и из более грандиозных планов не новой горницы, а целого нового града также ничего не выйдет.

Верим, что выйдет, — потому что дело, начинаемое на основе подлинной христианской любви, не может не выйти. Надо только помнить, что наши родные и единокровные Иваны Ивановичи достаточно настрадались и достаточно потрепали себе нервы, чтобы не удивляться, если и хорошее дело встретит большие препятствия.

Журнал"Новый Град"№4 (1932)

ВТОРАЯ ЕВАНГЕЛЬСКАЯ ЗАПОВЕДЬ

Есть в христианском мире постоянная тенденция в минуты различных исторических катастроф особенно напряженно проповедовать углубление в себя, уход от жизни, стояние одинокой человеческой души перед Богом.

Мне кажется, что тенденция эта и сейчас начинает очень сильно проявляться, особенно картину мира: с одной дает она такую особую странную картину мира: с одной стороны все разнообразные силы зла, объединенные и утверждающие могущество коллектива, массы, и ничтожность и незначительность каждой отдельной человеческой души,

— а с другой стороны, — рассыпанные и необъединенные, и утверждающие себя в этой рассыпанности и необъединенности христианские души, для которых мир становится какимто злым призраком, а единственной реальностью, — это Бог и моя одинокая душа, трепещущая перед ним. Мне представляется такое умонастроение определенно соблазнительным, определенно страшным как для каждого человека, так и для судьбы Церкви Христовой, и хочется со всей силой восстать против него и звать людей друг к другу, к общему стоянию перед Богом, к общему претерпеванию скорбей, к общему отражению соблазнов. И для такого зова можно найти огромное количество самых непреложных оснований во всех областях христианской жизни.

Начну с того, что воспринимается, как наиболее личное, интимное, с области, о которой все знают, что именно в ней то душа одиноко стоит перед Богом — с православных молитв, и чтобы еще более стеснить себя — с молитв не общецерковных, совершаемых во время церковного Богослужения, где их неличный характер сам собою разумеется, а именно с молитв личных, всем известных, творимых у себя, при закрытых дверях. Я разумею обычное исследование молитв утренних и вечерних, которые можно найти в любом молитвеннике и к которым мы привыкли с самого детства. Мне важно установить в них абсолютное преобладание обращений к Богу от нас, а не от меня. С этой точки зрения я хочу проследить их.

Начинаются они так:"Слава Тебе. Боже наш, слава Тебе."Молитва"Царю небесный"кончается:"прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наши". Трисвятое кончается"помилуй нас"."Господи, очисти грехи наши, Владыко, прости беззакония наши, Святый, посети и исцели немощи наши имене Твоего ради". Дальше идет молитва Господня, начинающаяся с обращения:"Отче наш… Хлеб наш насущный даждь нам днесь. И остави нам долги наши, якоже и мы оставляем Должником нашим. И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого".

В утренних молитвах далее множественное число употребляется с такой же определенностью и так же часто."Припадаем Ти, вопием Ти… Помилуй Нас… Зовем в полунощи… Приидите, поклонимся Цареви Нашему Богу… Приими моления Наша… Очисти Ны… Даруй Нам… Обрящемся готови… Яко Спаса родила еси душ Наших…"

Дальше идут молитвы о живых и об усопших, т. е., о других, опять не о себе только. И совершенно тоже повторяется в вечерних молитвах. Таким образом самое личное, самое сокровенное, что есть в жизни православного человека, пронизано все насквозь этим ощущением общности его со всеми, ощущением соборного начала, присущего православной Церкви. Это чрезвычайно многозначительно, это обязывает задуматься.

Если это так в частной молитве человека, то не приходится даже и говорить об общецерковной молитве. Литургия же не может совершаться даже священником, если он один, — ему необходим для ее совершения хотя бы еще один человек, который символизирует собою народ. А само таинство есть именно общее дело Церкви, совершаемое от всех и за вся.

Православные люди погрешили бы неким недолжным протестанствованием, если бы забыли об этих центральных и характернейших особенностях своей православной истины. В Православной Церкви человек не одинок, и не в уединении проходит путь спасения, а является членом Тела Христова, разделяет судьбу своих братьев во Христе, оправдывается праведниками и несет ответственность за грехи грешников. Православная Церковь, — это не одинокое стояние перед Богом, а соборность, связывающая всех узами Христовой и взаимной любви. И это не есть нечто, выдуманное богословами и философами, а точное указание Евангелия, проводимое в жизнь веками существования Тела Церковного. И Хомяков, и Достоевский, и Соловьев, много уяснившие широким слоям русского культурного общества эти истины, могут подтвердить их ссылками на Слово Божие, на точное указание Спасителя. Православный человек только тогда и исполняет в полноте заветы своей веры, когда воспринимает их, как некую двуединую заповедь любви к Богу и любви к ближнему.

Бывают, конечно, целые эпохи уклонения от правильного отношения к этому двуединству. И особенно они характерны в периоды катастроф и общего шатания, когда человек по малодушию своему стремится спрятаться и укрыться, и не иметь дела ни с кем, кто находится в этом шатающемся мире. Ему кажется, что если он будет помнить только о Боге и предстоять Ему в своей душе, чтобы спасти ее, то этим он избавится от всех напастей и останется чист во время всеобщего осквернения. Такому человеку надо неустанно повторять себе слова Иоанна Богослова о лицемерах, которые говорят, что любят Бога, не любя человека. Как они могут любить Бога, которого не видят, и ненавидеть брата своего, который около них. Христос требовал во исполнение заповеди любви к ближнему душу свою положить за друга своя. Тут нет смысла перефразировать это требование и говорить, что дело идет не о душе, а о жизни, потому что Апостол Павел во исполнение Христова требования говорит, что хотел бы быть отлученным от Христа, чтобы видеть братьев своих спасенными, — тутто уж ясно, что он говорит о положении своей души, а не жизни только.

Так же неопровержимо указание Христово на то, как мы должны относиться к ближнему, в словах Христа о страшном Суде, где с человека будет спрашиваться не то, как он уединенным подвигом спасал свою душу, а именно то, как он относился к ближнему, посещал ли его в темнице, накормил ли голодного, утешил ли его, — одним словом. — любил ли он брата своего человека, ставил ли эту любовь перед собою, как непреложную заповедь Христа. И тут нельзя отговориться достаточностью молитвенной памяти о брате, — необходимо оправдаться деятельной любовью, самозабвенной отдачей души своей за други своя.

Но если мы даже оставим отдельные и частные указания Евангелия на этот счет, а обратимся ко всему делу Христову на земле, то оното и есть высшая степень положения души за други своя, высшая мера жертвенной любви и отдачи, которую только знало человечество."Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного", — к такой же любви призывая и нас. Нет и не может быть последования по Христовым стопам без приятия на себя какойто, хотя бы самой малой, доли соучастия в этом жертвенном подвиге любви. Всякий, возлюбивший мир, всякий, отдающий душу свою за других, всякий, готовый ценою отлучения от Христа добиться спасения братьев своих, — есть ученик и последователь Христов. И наоборот, — всякий, пребывающий в искушении одного только самоспасения, всякий, не приемлющий на себя ответственности за боль и грех мира, всякий, идущий путем хотя бы"святого"эгоизма, просто не слышит, о чем говорит Христос, и не видит, за что принес Он свою Голгофскую жертву.

Тут важно только еще подчеркнуть, что очень часто различные упражнения во внешних добродетелях — кормлении странников, призрении нищих и т. д. — как будто и приемлются и теми, кто идет путем самоспасения. Но приемлются, как некие полезные для их души аскетические упражнения. Конечно, не о такой любви учит нас Евангелие, и не в жертву такой любви был распят Христос. Его любовь, дарованная в наследие нам, есть подлинная жертвенная любовь, отдача души не для того, чтобы этим приобрести ее, как бы с процентами, так сказать не акт во имя свое, а акт во имя ближнего, и только во имя его, в котором открывается нам в этой любви образ Божий. Тут нельзя рассуждать так: Христос нам дал твердое и неложное указание, что мы встречаем Его Самого в каждом убогом и несчастном. Примем это к сведению и окажем этому убогому и несчастному любовь, потому что он нам только кажется таким, а на самом деле он Царь Небесный, и за ним наши дары не пропадут, а вернутся к нам сторицею. Нет, убогий и несчастный есть действительно убогий и несчастный, — а в нем в уничиженном виде действительно присутствует Христос, — и мы его принимаем во имя самой любви Христовой, не от того, что нам от этого будет награда, а от того, что мы пламенеем этой жертвенной Христовой любовью, и соединяемся в ней с Ним, с Его крестными страданиями, и страдаем не ради своего очищения и спасения, а ради убогого и несчастного, которому эти наши страдания облегчают его собственные. Нельзя жертвенно любить во имя свое, — можно жертвенно любить только во имя Христово, во имя образа Божия, открывающегося нам в человеке.

Быть может, все эти приведенные Евангельские указания взяты случайно, тенденциозно. Мы знаем, что Евангельскими текстами доказывают свою правоту все еретики и сектанты. Как будто нам надо еще чемлибо подкрепить себя, надо показать, что такое толкование было свойственно всем векам истории православной Церкви, его мы можем найти у многих отцов, в Добротолюбии, например. Это верно, конечно, хотя и нуждается в некоторых оговорках. Первое, что надо помнить, это то, что Добротолюбие не есть Священное Писание, Богодуховенное откровение, а сочинение святых, но все же людей. Второе, — что его авторы, помещенные в Добротолюбии, не напечатаны там целиком, а только по известному отбору, только, главным образом, в тех своих выдержках, которые касаются наставлений к аскетическому подвигу отдельного человека. Таким образом, там просто мало поминаются темы, связанные с тем, что нас сейчас занимает. Так, как пример, можно привести то, что выборка всего, что говорится об отношении к своему ближнему в 1–ом томе Добротолюбия на все его более чем 600 страниц, занимает только 2 страницы, а во 2–ом томе на 750 страниц, — только 3. Соотношение совсем другое, чем в Евангелии, или Посланиях. И нельзя сказать, что все относится к прямому вопросу исполнения заповеди любви к Богу, — три четверти остального материала Добротолюбия говорит, главным образом, о борьбе с чревоугодием, блудной страстью и другими страстями. Тексты же, касающиеся правильного выполнения заповеди любви к ближнему, иногда совершенно огненны, иногда же, как бы в противоречии с этой огненностью, вызывают недоумение. Об этих недоуменных текстах я не хотела бы много говорить. Ограничусь лишь тем, что покажу, что они действительно существуют.

Так, Макарий Великий рассказывает:"Когда один старец спросил авву Серапиона: сотвори любовь, скажи мне, каким ты себя видишь, — он ответил: я похож на того, кто находится на башне и, смотря вовне, помавает проходящим, чтобы они не приближались к нему. А вопрошавший его старец, сказал ему: я же вижу себя, что я как бы сделал ограду вокруг и запер ее железными запорами, так что, когда кто постучится, я не узнаю, кто там, или откуда пришел, или чего хочет, или каков он, — и не отворяю ему, пока не уйдет".

У него же:"Человек, смотрящий на грехи свои, не имеет языка, чтобы поговорить с какимлибо человеком". Антоний Великий беседовал с братом, думавшим, что нет необходимости уходить из мира, чтобы спасаться. И как бы предупреждая его об опасностях, которые его ждут, Антоний спросил его:"Скажи мне, сын мой, скорбишь ли ты вместе с ними (с ближними) в горестях их и сорадуешься ли радостям их? Тот признался, что испытывает и то, и другое. Тогда старец сказал ему: Знай же, что и в будущем веке будешь ты разделять участь с теми, с кем в сей жизни делишь и радость, и горе".

У Евагрия монаха есть тексты, очень трудно сочетаемые друг с другом. Так, с одной стороны он говорит:"Лучше быть среди тысячи с любовью, чем одному скрываться в пещере с ненавистью", — с другой же стороны, он перечисляет"пять дел, помощью которых снискивается Божье благоволение. Первое — чистая молитва, второе — пение псалмов, третье — чтение Божественных Писаний, четвертое — воспоминание с сокрушением о грехах своих, о смерти и страшном Суде, пятое — рукоделие. Тут как будто просто исчезает память о тысячах, с которыми надо быть с любовью.

Надо вообще сказать, что такие перечисления Добродетелей, чрезвычайно часто встречающиеся в Добротолюбии, почти всегда не касаются тех из них, которое имеют отношение к любви к ближнему.

Из этого ряда текстов приведу еще только два Свв. Варсануфия и Иоанна:"Сделайся мертвым для всякого человека и будешь странником". И еще:"Каждый по своей мере любит ближнего своего. Мера же совершенной любви состоит в том, чтобы ради той любви, какую человек имеет к Богу, любить и ближнего своего, как самого себя. Иные от неразумной любви друг к другу и от того, что вместе собираются для особых бесед, подвергаются падению. Мера же любви их друг к другу должна быть такова: не клеветать друг на друга, не ненавидеть друг друга, не уничижать, не искать своего только, не любить один другого ради телесной красоты или ради какоголибо телесного занятия, не сидеть друг с другом без крайней нужды, чтобы не впасть в дерзость, погубляющую все плоды инока и делающую его подобным сухому дереву". Тут, конечно, сказано, как не надо относиться к ближнему, но нет ни слова о том, чего от нас требует любовь к нему.

Но есть и другого рода тексты, целиком вытекающие из Христова учения о положении души за ближнего. Их, при общем малом количестве текстов о ближнем, все же меньше, чем предыдущих.

Тот же Макарий Великий говорит:"Сподобившиеся стать чадами Божьими и родиться свыше от Духа Святаго… иногда как бы плачут и сетуют о роде человеческом, и, молясь за целого Адама, проливают слезы и плачут, воспламеняемые духовной любовью к человечеству. Иногда такой радостью и любовью разжигается их дух, что, если бы можно было, вместили бы всякого человека в сердце своем, не отличая злого от доброго. Иногда в смиренномудрии духа столько унижают себя пред всяким человеком, что почитают себя самыми последними и меньшими из всех".

У Св. Иоанна Кассиана есть такое утверждение:"Очевидный же признак души, не очищенной еще от скверных страстей, состоит в том, когда кто не имеет соболезнования к чужим прегрешениям, но произносит на них строгий суд".

Особенно замечательны мысли преподобного Нила Синайского:"Праведно молиться не о своем только очищении, но и об очищении всякого человека в подражанию ангельскому чину"."Влажен инок, который всякого человека почитает как бы Богом после Бога. Блажен инок, который на содевание спасения и преспеяние всех взирает, как на свое собственное. Блажен инок, почитающий себя отребьем всех. Монах тот, кто, от всех отдаляясь, со всеми состоит в единении. Монах тот, кто почитает себя сущим со всеми и в каждом видит себя самого"."Ничего не предпочитай любви к ближнему, кроме тех случаев, когда изза нее презирается любовь к Богу".

Тот же дух дышит в словах Ефрема Сирина:"Сие то и значит: да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли — когда соединяемся друг с другом независтливостыо, простотой, любовью, миром и радостью, преуспеяние ближнего почитая собственным своим приобретением, а равно немощи или недостатки и скорби признавая собственным своим ущербом, как сказано: не своих сих смотряюще, но и дружних кииждо (Фил. 2, 4). Таким образом, сострадая друг о друге, и особенно сильные о слабых и крепкие о немощных, в состоянии будем исполнить закон Христов".

"Признак смиренномудрия, — обеими руками удовлетворять потребности брата, так как бы и сам ты принимал пособие".

"Позаботимся о стяжании вечных обетованных нам благ. Приложим о сем старание пока не стемнело, пока не окончилось торжище. Сотворим себе для тамошней жизни друзей из бедных и неимущих. У них купим себе елея и пошлем туда впереди себя. Ибо здесь для тамошних светильников продают елей вдовы, сироты, немощные, увечные, хромые, слепые и все нищие, которые сидят у дверей церковных".

И, наконец, мне хочется дополнить это текстами из Св. Исаака Сирианина.

"Признак достигших совершенства таков: если десятикратно в день преданы они будут на сожжение за любовь к ближним, то не удовлетворятся си, как показали Моисей и пламенный Павел, и прочие Апостолы. Бог Сына Своего предал на крестную смерть по любви к твари. А если бы у Него было что более драгоценное, и то отдал бы нам, чтобы сим приобрести себе род наш. Подражая сему и все святые, стремясь к совершенству, домогаются уподобиться Богу совершенством любви к ближнему".

"Ни один человек не смеет сказать относительно любви к ближнему, что преуспевает в ней душей своею, если оставлена им та часть, которая по мере сил, сообразно со временем и местом, исполняется телесно. Ибо при сем только исполнении делается достоверным, что есть в человеке совершенная любовь. И когда бываем в этом по возможности верны и истинны, тогда дается душе сила в простых и ни с чем не сравнимых понятиях простираться до великой области высокого и Божественного созерцания".

В этих словах оправдано до конца не только деятельное христианство, но и возможность достичь"высоких и Божественных созерцаний"путем любви к ближнему, не только отвлеченно, но непременно и самой конкретной, практической. Тут весь ключ к тайне человекообщения, как религиозного пути.

И еще два текста:"Если милостив не бывает выше своей правды, то он не милостив, — т. е. настоящий милостивый не только дает милостыню из своего собственного, но и с радостью терпит от других неправду, и милует их. Кто душу свою полагает за брата, тот милостив, а не тот, кто подаянием только оказывает милость брату своему".

И последнее:"Пусть тебя гонят, ты не гони. Пусть тебя распинают, ты не распинай. Пусть тебя обижают, ты не обижай. Пусть на тебя клевещут, ты не клевещи… Веселись с веселящимися и плачь с плачущими, ибо это признак чистоты. С болезными болезнуй. С грешными проливай слезы. С кающимися радуйся. Будь дружен со всеми людьми, а мыслею своею пребывай один".

Мне представляются слова эти воистину огненными, и не так уж важно, что они занимают такое малое количество страниц в многотомном Добротолюбии. Гораздо важнее, что они вообще есть, и фактом своего существования создают известную святоотеческую традицию, оправдывающую наши поиски путей именно в этом направлении. Таким образом, можно смело сказать, что такая святоотеческая традиция существует. К сожалению, в области применения к жизни этих принципов, в области практического и аскетического поведения по отношению к человеку у нас гораздо меньше материалов, чем в области отношения человека к Богу и отношения человека к самому себе. Потребность же найти тут какието точные и правильные пути, не блуждать, руководствуясь лишь своими сантиментальными настроениями, знать границу, до которой доходит эта область человекообщения, — все это чувствуется очень сильно. В конце концов, имея какието принципиальные указания, может быть уж и не так трудно применить их к различным областям человекообщения, хотя бы первоначально в виде некоторой схемы, некоторого приблизительного перечисления, что в это входит.

Попробуем искать основных вех для этой схемы в триедином составе человеческого существа, в теле, душе и духе. В области нашего обслуживания каждого из этих основных начал сами собой возникают аскетические требования и указания, выполнение которых, с одной стороны, неизбежно, чтобы добиться цели, а с другой, — непосильно. Мне кажется правильным проводить тут границу между отношением к себе и отношением к другим. В аскетике вряд ли применимо правило не делать другим того, чего не хочешь себе. Она идет гораздо дальше и ставит себе гораздо более суровые требования, чем своим ближним.

В области отношения к своему физическому миру аскетика требует от нас двух вещей: труда и воздержания. Труд не есть лишь неизбежное зло, проклятие Адамово, — он есть и соучастие в труде Божественного домостроительства, он может быть преображен и освящен. И труд неправильно понимать лишь как дело рук, как поделку, — он требует ответственности, вдохновения и любви. Он должен быть всегда трудом на ниве Господней. Труд стоит в цент- ре современного аскетического подвига в области отношения человека к своему физическому существованию. Воздержание так же неизбежно, как труд. Но оно имеет до некоторой степени вторичное значение, так как нужно, главным образом, для того, чтобы освободить внимание для более ценных вещей, чем те, от которых человек воздерживается. Можно ввести в воздержание некую недолжную страстность, — это неправильно. Человек должен быть воздержан и одновременно не замечать этой своей воздержанности.

К плоти брата своего у человека должно быть более внимательное отношение, чем к своей плоти. Христианская любовь учит нас давать брату не только дары духовные, но и дары материальные. Мы должны дать ему и нашу последнюю рубашку, и наш последний кусок хлеба. Тут одинаково оправданы и нужны как личное милосердие, так и самая широкая социальная работа. В этом смысле нет сомнения в призвании христианина к социальной работе. Он призван организовать лучшую жизнь трудящимся, обеспечить старых, строить больницы, заботиться о детях, бороться с эксплуатацией, несправедливостью, нуждой, беззаконием. Принципиально совершенно равноценно, как он это делает, — в индивидуальном или общественном порядке, — важно лишь, чтобы и его общественная работа строилась на любви к ближнему, не имела бы подспудных личных, карьерных или материальных целей. В остальном она всегда оправдана, — от личной помощи до работы в государственном масштабе, от конкретного внимания к отдельному человеку до сознания отвлеченных систем правильной организации социальной жизни. Любовь к человеку требует от нас в этой области одного: аскетического служения его материальным нуждам, внимательной и ответственной работы, трезвого и несантиментального учета и своих сил, и его подлинной пользы. Аскетические правила тут просты, не дают, может быть, никакого особого простора мистическому вдохновению, ограничиваются подчас лишь будничной работой и ответственностью. Но у них есть великая сила и великая правда, базирующаяся на Евангельских словах о Страшном Суде, когда Христос скажет стоящим по правую руку, что они навестили его в тюрьме и больнице, накормили, когда Он был голоден, одели, когда Он был наг. Это Он скажет тем, кто делал это и в индивидуальном, и в общественном порядке. Таким образом, в скучных, трудовых, подчас будничных аскетических правилах, касающихся нашего отношения к материальным нуждам ближнего, уже лежит залог возможного Богообщения, внутренней их духоносности.

Дальше идет душевный мир человека. Как надо относиться к своему душевному миру? Очень часто за ним не только отрицают всякую ценность, но ощущают его, как величину, о которой надо бороться чуть ли что до полного ее уничтожения. И мы видим, как человек путем напряженных усилий добивается странных результатов — сухости, безразличия, холода, безлюбости, безвдохновенности. Сами эти результаты говорят о том, что тут чтото не верно. Ведь, в конце концов, человек по своей структуре не может уничтожить своей душевности. Он может только извратить ее, омертвить, заморозить, закостенеть. Правильное отношение к своей душевности имеет все тот же критерий. Душевность, которая отгораживает человека от внешнего мира, и ограничивает его областью собственных переживаний, сосредотачивает на внимательном слежении за малейшими движениями собственной души, — недолжная душевность. Душевность, которая позволяет человеку ближе и внимательнее подойти к другому, которая раскрывает ему внутренние причины и мотивы поведения другой души, которая создает мост между ним и его ближним, которая учит любви к ближнему, — это должная душевность. Душевности грозят две противоположные опасности: с одной стороны, — она широкая дорога для страстей, а другой, — по ней идет смерть в человеческую душу. Чтобы не дать власти страстям, человек в области своей душевной жизни не должен себе позволять никакого культа"своего", исключительного, якобы самого даже главного. Чтобы избежать второй опасности, он не должен убивать душевности, а всю ее претворять в орудие любви к другому.

И тут мы переходим к тому, каково должно быть отношение к душевному миру другого человека. Отсутствие корыстного интереса, некоторого любопытства и смакования чужих переживаний, должно сочетаться в первую очередь с напряженной доброжелательностью, с какойто настоящей неутомимостью в отношении другой души. Надо уметь в буквальном смысле"ставить себя на место"другого человека, пытаться из него оценивать и переживать то, что он чувствует, быть для каждого каждым. Даже чужие страсти надо судить не извне, а входя во внутреннюю атмосферу переживающего их человека. Надо иметь силу не вообще определять, что должно, а что не должно для данного человека, а определить это изнутри его собственного душевного состояния, искать освобождения его от его страстей и эмоций не в максимальном отсечении, а в сознательном и глубоком их преодолении, переключении, преображении. Тут опятьтаки две противоположные опасности. С одной стороны, опасно подойти к человеку с меркой все нивелирующей доктрины, и начать рассекать его живую и больную душу, с другой, — ни менее опасно некое сантиментальное приятие во что бы то ни стало всего человека, его души вместе со всеми ее болячками и наростами. Мера дается вниманием, трезвостью и любовью.

Область духа требует самого большого напряжения в отношении к человеку и к самому себе. Конечно, духовных путей великое множество, и нельзя их все унифицировать и сводить к какимто одним и тем же правилам и законам. Но мы уже выделили известный вид духовного делания, который ставит ударение на подлинно–религиозном отношении к человеку. Тут известные общие предпосылки вполне возможны. Духовная эстетика тут заключается в самом открытом, недвусмысленном и сознательном отказе от самого себя, в готовности быть всегда в воле Божией, в жажде стать исполнителем Божьего замысла в мире, орудием в его руках, средством, а не целью. Принцип служения, некоторой духовной мобилизации должен быть тут до конца проведен, должен охватить все духовные возможности и силы человека.

Обращаясь к другому, к тому, служить которому он призван, человек не может в области духовной подменять все лишь отбором высших духовных свойств. Тут начинается самое трудное и требующее максимального аскетического напряжения и внимания. Обращаясь своим духовным миром к духовному миру другого, он встречается со страшной, вдохновляющей тайной подлинного Боговеденья, потому что он встречается не с плотью и кровью, не с чувствами и настроениями, а с подлинным образом Божиим в человеке, с самой воплощенной иконой Бога в мире, с отблеском тайны Боговоплощения и Богочеловечества. И человек должен безусловно и безоговорочно принять это страшное Богооткровение, преклониться перед образом Божиим в своем брате. И только когда он это почувствует, увидит и поймет, ему откроется и еще другая тайна, которая требует его самой напряженной борьбы, самого большого его аскетического восхождения. Он увидит, как этот образ Божий затуманен, искажен, исковеркан злой силой. Он увидит сердце человеческое, где диавол ведет непрестанную борьбу с Богом, и он захочет во имя образа Божьего, затемняемого диаволом, во имя пронзившей его сердце любви к этому образу Божьему, начать борьбу с диаволом, стать оружием Божиим в этом страшном и попаляющем деле. Он это сможет, если все его упование будет на Бога, а не на себя, он это сможет, если у него не будет ни одного самого утонченного, самого корыстного желания, если он, подобно Давиду, сложит с себя доспехи и только с именем Божиим кинется в бой с Голиафом.

Вот краткие вехи, по которым хочет идти человеческая душа, жаждущая аскетического подвига в области своих отношений к людям. Все это можно выразить в одном вечном образе распинаемого Христа: Он плоть Свою отдал на распятие, Он страдал Своей человеческой душой, Он предал дух Свой в руки Отца, — и Он зовет нас к тому же. И Он принес Свою жертву за всего человека, во всем его духовно–душевно–телесном составе.

Есть и другой образ, особенно близкий православному сознанию, — это образ Матери, стоявшей у креста распятого Сына, образ Той, которой было сказано:"и Тебе Самой оружие пройдет душу". Этот образ — великий символ всякого подлинного отношения к человеку, — в Распятом Она видела Бога и Сына, — и нас этим научает видеть в каждом брате по плоти Сына человеческого тоже Бога, т. е. образ Божий, — и сына, усыновляемого нам нашей любовью, нашим состраданием, нашим соучастием в его муках, нашим ношением его грехов и падения Божия Мать и доныне пронзается крестом Своего Сына, становящимся для Нее обоюдоострым мечом, и мечами наших крестов, крестов всего Богочеловечества. И созерцая Ее надмирное предстояние о всех человеческих грехах и немощах, мы и в Ней находим верный и неложный путь, повелевающий принять в свое сердце кресты наших братьев, пронзиться ими, как оружием, проходящим душу.

Таким образом, завет Сына Божьего, данный человечеству, повторенный многократно в Евангелии, запечатленный всем подвигом Его земной жизни, совпадает с заветом Богоматери, раскрытым нам со дня Благовещения, со времени страшного Ее предстояния у креста, и во все века существования Церкви. Тут нет сомнения, тут путь ясен и чист.

Если же иногда историческая обстановка прививала Православию и некоторые чуждые ему тенденции, некоторое чрезмерное ударение на пути самоспасения, характерные скорее для религий Востока, то мы всегда и изза них видим, что основной завет Христов все же не забывался и не отметался. Заповедь любви к ближнему, вторая и равноценная, так же звала и зовет человечество, как тогда, когда она была дана.

Нам, русским православным людям, может быть еще легче чем комулибо понять ее, потому что именно ею пленилась и увлекалась русская религиозная мысль. Без нее Хомякову не пришлось бы говорить о соборном устроении православной Церкви, устроении, покоящемся всецело на любви, на высоком человекообщении.

По его богословствованию ясно видно, что сама вселенская Церковь и есть, в первую очередь, воплощение не только заповеди любви к Богу, но и заповеди любви к ближнему, и не мыслима, как без первой, так и без второй.

Без нее не было бы смысла в учении Соловьева о Богочеловечестве, потому что оно становится единым и органическим, подлинным Телом Христовым, лишь соединенное и оживотворенное потоком братской любви, объединяющем всех у единой Чаши, и причащающем всех единой Божественной Любви.

Из этой заповеди только и понятны слова Достоевского о том, что каждый за всех виноват, и каждый отвечает за грехи каждого.

Можно сказать, что русская мысль вот уже больше века как на все лады и всеми своими голосами повторяет, что она поняла, что значит отдать душу свою за ближних своих, что она хочет идти путем любви, путем подлинного мистического человекообщения, которое тем самым есть и подлинное Богообщение. Часто так случается в истории мысли, что сначала возникают теоретические философские и богословские предпосылки, а потом известная идея стремится воплотиться в жизни. Наши теоретические предпосылки заполнили собою все русское духовное творчество XIX века, они прозвучали на весь мир, они оказались человечески гениальными, они определили собою вершину напряжения русского духа, его основную характеристику. Никакие войны и революции не в силах уничтожить того, что было сделано русским религиозно–философским гением в течение предшествующего периода истории русской мысли. Достоевский останется на веки, и не он один. От них мы можем черпать, от них мы можем получать неисчислимое количество данных, ответов на самые страшные вопросы, постановку самых неразрешенных проблем. Можно смело сказать, что главная тема русской мысли XIX века была о второй заповеди, о догматических, нравственных, философских, социальных и любых других аспектах ее.

Перед нами, перед православными людьми, пребывающими в Церкви и воспитанными на этой православной философии русского народа, наш долг раскрыть с предельной ясностью: мы должны сделать эти теоретические предпосылки, эти философские системы, эти богословские теории, эти заново ставшие священными слова:"соборность"и"Богочеловечество", — некими практическими вехами, как для наших личных духовных путей, самых сокровенных, самых интимных, так и для всякого нашего внешнего делания.

Мы призваны воплотить в жизнь соборные и Богочеловеческие начала, лежащие в основе нашей Православной Церкви, мы призваны противопоставить тайну подлинного человекообщения всем иным лживым взаимоотношениям между людьми. Только тут единственный путь, на котором может жить Христова любовь, более того, — только тут единственный путь жизни, — вне его смерть. Вне его смерть в огне и пепле различных ненавистей, разъедающих современное человечество, ненависти классовой, национальной, расовой, смерть безбожной и бездарной, прохладной и нетворческой, эпигонской по существу лаической демократии. Всем видам мистических тоталитарностей мы противопоставляем только одно — личность, образ Божий в человеке. И всем видам пассивно коллективистических настроений в демократии мы противопоставляем соборность.

Но мы даже и не противопоставляем. Мы просто хотим жить так, как этому нас учит вторая заповедь Христова, определяющая собой все в отношении человека к этой его земной жизни, и мы хотим так эту нашу жизнь изживать, чтобы все те. кто вне ее, увидели и почувствовали единую спасительность, не превосходимую красоту, непреложную истинность именно этого христианского пути.

Удастся ли нам воплотить наши чаяния, мы не знаем. В основном это дело Божией воли. Но помимо Божией воли, Божией помощи и благодати, и к каждому из нас предъявляются требования, напрячь все свои силы, не бояться никакого самого трудного подвига, аскетически, самоограничиваясь, жертвенно и любовно, отдавая души свои за други своя, идти по стопам Христовым на нам предназначенную Голгофу.

РОЖДЕНИЕ В СМЕРТИ

От времен Иова многострадального и до мучительных вопрошаний Достоевского, от дней неправедного убиения Сократа, до дней наших, когда несправедливость и бессмыслица стала мерой вещей, через всех мыслителей, философов и богословов несется к небу безответный вопрос человечества: как осмыслить, как понять существование в Богом созданном мире зла и страдания, как сочетать Божественную справедливость и благость с несправедливостью всего, что нас окружает: с злой историей, с гибелью отдельных человеческих душ. с бездольем мира, с нашим невыносимым человеческим сиротством, с утратами, со смертью. Возникают бесчисленные попытки Теодипеи, оправдание Бога. Все они — знаки страшной жажды человечества добиться ответа, найти и в этой земной жизни гармонию жизни небесной. — и все они в последнем счете както не долетают, не дохватывают, бессильно падают вновь на землю, — и поэтому не удовлетворяют.

В этом смысле очень примечательными являются два ответа, два противоположных ответа, две противоположные Теодицеи современной нам философии. Первый ответ: — все покрывает вера, что любую несправедливость, любое зло, любое отчаяние, — все может сделать не бывшим сверхразумная, всемогущая воля Божия. Объявляется страдание и зло чемто, что по этой Божественной воле, вопреки нашему ограниченному разуму, вопреки нашей слепой человеческой очевидности, может стать призраком, и как призрак развеяться, исчезнуть. Здесь чувствуется, может быть, как мало где, такое острое ощущение тупика в человеческой судьбе, такое отчаяние, а вместе с тем такое напряжение веры, — вопреки всему, несмотря на все, во что бы то ни стало. Но, несмотря на какуюто огромную доброкачественность и честность этих слов, чувствуешь, что за ними идти нельзя, потому что в них есть прославление слепоты, которая отсутствием возможности видеть как бы уничтожает и сами предметы, которые подлежат виденью. Другой ответ выводит человеческую свободу из пределов Богом сотворенного мира, он ей дает иное, не тварное, а предвечное родословие, — и этим путем освобождает все созданное Богом от зла, освобождает себя от необходимости Теодицеи, потому что Бог не отвечает за человеческую свободу и за зло и страдание, из нее проистекающее. Сам в себе Бог ничего не может против вне его лежащего зла, — и только человек, являющийся и образом Божиим, и порождением это мэонической свободы, может ее одолеть и подчинить Богу, дав торжествовать в себе свободно выбранному Божественному добру, а не злу. Этим определяется, с одной стороны, трагическая беспомощность, покинутость человека, и этим же определяется его огромная мистико–космическая судьба в Божией творении. В этой последней системе, в первую очередь, поражает ее стройность, но может эта самая стройность и смущает. Кажется, что както все заново наименовано и перемещено, но по существу от этого нового наименования и перемещения ничего не меняется.

И както не в порядке философии и не в порядке теоретических выкладок, а очень интимно, лично, непосредственно из опыта наших маленьких жизней хочется для самих себя дать ответ, найти чтото, уловить, оправдать. Должна сказать, что такая внутренняя работа всегда приводит только к одному выводу: ответа нет. Вопрос, конечно, не снимается, но ответ снимается. Говорят, что давно математик Легранж задал всему математическому миру какието задачи, при чем он требовал, чтобы их решили или показали их нерешаемость. Вот перед нами такая же задача: о природе зла и страдания, о смысле, о Теодицее. Надо ее решить или показать, что она нерешаема. Все попытки решить, включая и две последние, мне кажется, недостаточны, не окончательно убедительны. Словно проделан целый ряд математических действий, самых разнообразных, самих по себе зачастую правильных, но не подводящих к последнему итогу — Х=А. И вот мне хочется сделать обратную попытку: доказать, что нам невозможно узнать чему равняется X. И в этом смысл всего.

Мне хочется представить себе некий мир неродившихся душ, некую фантастическую возможность сознательно живущего утробного человечества. Каждый младенец в утробе своей матери по этому представлению имеет некоторое сознание того, что его окружает, некое даже философствующее представление о смысле своей утробной жизни, и существует так сказать даже и некоторое коллективное сознание утробных младенцев. Они чувствуют свой физический рост, поступательное движение развития, они питаются, они двигаются, они лично воспринимают усталость или болезнь матери, им бывает легче или труднее жить, — в их утробной жизни возможны очень определенные несправедливости, — одному лучше, чем другому, один несчастнее другого. Но перед ними всеми стоит одно, что определяет всю их судьбу, что является самой безграничной трагедией для всего утробного мира: они должны родиться. Они знают, что это значит: в пределах их жизни это значит, в первую очередь, ничем не оправдываемое страдание. В самом деле, если рождение ребенка так мучительно для сильного, развитого, хорошо защищенного организма матери, то совершенно ясна, что только отсутствие сознания не делает рождения для ребенка совершенно непомерным, ни с чем не сравнимым страданием. Черепные кости деформируются, он задыхается, первый вздох режет его легкие, как острейший нож. И к тому же это рождение опятьтаки может индивидуализироваться, быть более счастливым или более тяжким. Одно в нем несомненно: известное опытом изученной утробной жизни младенца уходит в неизвестное, а может быть даже в ничто, — потому что какие у него доказательства, что после конца его утробного существования будет еще чтото, а не просто черная пустота, какие доказательства, что он действительно должен родиться для новой жизни, а не только умереть для старой утробной. И если бы было в действительности какоето и коллективное сознание утробных младенцев, то они воспринимали бы рождение одного из них лишь как уход от общей жизни, как выбывание, т. е. как смерть. Для утробной жизни родившийся умер, в ней его больше нет. она понесла утрату. О дальнейшем можно только строить предположения, может быть он существует в какихто иных формах бытия, а может быть его рождение увело его в полное небытие.

И можно себе представить некую нравственную бухгалтерию этого утробного мира, в которой будут подытожены обе страницы бухгалтерской книги, и будет по этому итогу ясно: страданий было много, гибель была мучительной, зачем это было, — неизвестно, а может быть и вообще ни зачем. И нет никакого оправдания этой муке, нет никакого смысла в ней, она сама в себе и собой исчерпывается. Более того, можно себе представить и нечто подобное сознание Ивана Карамазова, который возвращает почтительнейше свой билет Богу, не желая принять предполагаемого блаженства земной жизни ценою муки рождения в нее.

Как апостол Павел сказал:"сеется тело душевное, восстает тело духовное", так тут можно перефразировать его и сказать:"сеется тело телесное, восстает тело душевное", в такую же неизвестность, в такое же как бы небытие, через подобные же теснины рождения — смерти. Разница только в том, что тут мы допускаем возможность сознания, которого на самом деле в утробном мире нет, а потому нет и чувства зла и страдания. Тело душевно претерпевает рождение, смерть, не сознавая этого, а потому не спрашивает, не ощущает никаких конфликтов, никакой трагедии, но ведь по существу она та же.

Мы же, рожденные, или, что то же, умершие для утробной жизни, покинувшие ее, с высоты этой новой открывшейся ступени бытия, из глубин нашего душевного тела, мы иначе расцениваем наше рождение, оно перестает нам казаться смертью для утробной жизни, мы его воспринимаем лишь как рождение в жизнь земную. Не тут мы ищем узла всех проклятых вопросов. Для нашего личного существования мы не знаем ни зла, ни страдания в период предшествовавший рождению. Этот период только подготовил нас, только вскормил, только дал нам возможность начала.

И вот мы на земле. Мы начали земную жизнь. Нравственная бухгалтерия не в фантазии только, не в допущении, а действительно заводит новую бухгалтерскую книгу и начинает вносить в нее приходы и расходы нашего земного существования. Медленно и случайно заполняется в первые годы страница расходов: мелкие обиды, неисполненные капризы, невнимание любимых, детские болезни, страшные сны. А страница прихода огромна: в ней постепенно вмещается весь Божий мир с его звуками и красками, все простые и прозрачные радости детства. И только постепенно расход начинает обгонять страницу прихода. Начинает расти чувство несправедливости, царящей в мире, выпирает земное уродство, убожество, собственное бессилие, постепенное крушение надежд. Сознание становится огромным. В него включается постепенно все. Оно знает, что Сократа отравили, и нет этому оправдания, оно знает слезинку ребенка, оно мечется и изнемогает под этим страшным знанием, оно начинает пытаться создать свою собственную Теодицею, оправдать Бога, а если это не удается, то в ужасе и отчаянии и в ненависти вопит: нет Бога. Именно в ненависти к тому, что объявляет несуществующим. Есть такое трагическое безбожие, безбожие лично неудавшейся Теодицеи, но это не только безбожие, это и безмирие, это и бессмыслие. Все теряет границы, ничего не оправдано, душа спускается в ночь.

И тут, когда она вообще потеряла себя, когда она не видит никакого выхода, приходит к ней самое страшное, что есть: это смерть. Из этого мучительного, ничем неоправдываемого мира, где может быть только и есть ценного, что скупо отпущенное нам человеческое тепло, человеческая нежность к нашим любимым, чувство сострадания к ним, жертвенной любви к ним, где одиночество и ночь только и преодолевается этим человеческим теплом, этим трогательным и жалким согреванием друг друга, — из этого мира вдруг вырываются наши любимые, проходят через всю муку умирания, через физическое страдание смертельной болезни, через испытание душевной оставленности, — и уходят… Куда? В вечную жизнь? В ничто?

И мы стоим около их смертного ложа, и ничем не можем помочь, не можем принять на себя их страдания, наше человеческое тепло им не нужно, не утешает их. Они знали страдание, они знали восторг, они мыслили, любили, — и потом, — вот, их нет. Нигде, нигде, на всем земном шаре их нет. О, Господи, не все ли равно перед этим самым последним и страшным, как они умирали, — была ли это длительная и медленная болезнь, или им поднесли чашу яда, или их растерзали собаки, или они попали под автомобиль. Перед тем, что они умерли, что их нет, совершенно стираются подробности того, каким обрати это случилось. И душа вместе с Иваном Карамазовым соблазняется желанием вернуть свой билет на вход в Царствие небесное не только от того, что видит несправедливость и ужас какойто особенно трагической смерти, какогото исключительного случая умирания, а потому что есть вообще смерть, что человек тленен, что был он, и нет его, нету его нежности, его человеческого тепла, его любви, и наша нежность, и наше тепло, и наша любовь сиротеет, изнывает в своей ненужности, в своей бессмыслице. Вот эту бессмыслицу нежности душа никак не может простить. И начинает искать оправдания Бога, потому что, не поняв его, не найдя оправдания ему, она жить не может. И не звучит ли чемто особенно страшным и непонятным для нас последняя глава книги Иова, когда его тяжба с Богом окончена, он опять получает и здоровье, и волов, и верблюдов, и новых детей, семерых сыновей и трех дочерей. Как могли эти семь сыновей и три дочери, и даже тысячи сыновей и дочерей, заменить хотя бы одного отнятого, одного исчезнувшего. Ведь какие бы они ни были, главное то, что они — другие. А ушедший никогда во веки веков не повторим на земле. Да и кроме того, горе от его смерти не от того только горе, что меня она обездолила, а от того, что его жизнь прекратилась, что он не видит солнца, что его нет на земле. Я страдаю столько же о своей потере, сколько, даже безмерно больше, о нем, и за него, столько же страдаю, сколько и сострадаю.

И когда 1–й философ говорит, что Бог может сделать бывшее небывшим, я думаю, — а моя человеческая память на что, самое благородное, самое человеческое, самое Богоподобное в человеке, — моя память, как она со- гласится забыть, стереть, уничтожить? Более того, ведь она себя этим страданием не только изранила, она себя и безмерно обогатила — куда она это богатство денет, как она освободится от него? Как я смогу остаться личностью, смогу воспринять радость этого Божественного могущества, эту победу Божественного Абсурда над моим ничтожным разумом? Никакая исступленная вера в абсурд меня не спасет, так же, как не спасет никакой разумный баланс зла и добра, свободы и необходимости Божественности и мэонического начала.

Просто и точно говорю. В пределе этих трех измерений нашей душевной жизни, в пределе земного бытия, нет ответа, и нет правды, и нет ни Божественной, ни человеческой справедливости. Никакими бальзамами не залечить ран кровоточащего сердца, они просто оскорбительны, все эти бальзамы. Воспринимаю жизнь, как нож, который меня режет, как яд, который меня отравляет, как путь Иова, отданного Богом диаволу до срока, — и все диаволу позволено, лишь бы он не трогал его души.

И тут вспоминаются слова Иеремии:"А ты просишь себе великого. Не проси. Ибо вот я наведу бедствие на всякую плоть, говорит Господь, а тебе вместо добычи оставлю душу твою, во всех местах куда ни пойдешь". Зачем? Чтобы было кому нести на себе, сознавать, бедствия, обрушившиеся на всякую плоть, потому что без этой неповрежденной души и бедствия не были бы бедствиями, потому что никто бы их и не сознавал.

Таков закон этого посеянного тела душевного. И в него упирается, им обрывается вся правда мира. И пусть сейчас в какомто безумном и ребяческом легкомыслии материалисты объявляют все роковые вопросы уничтоженными, — перед ним остается только одно, — сегодня человек все разрешил, всему нашел правильный и справедливых исход, а завтра его раздавит автомобиль, или он отравится тухлой рыбой, — и от всей его справедливости, и от всей его гармонии ничего не останется, холмик на кладбище или горсть пепла в крематории. Очень нужна тогда ему вся его справедливость. Смерть одарит его близких только одним этим нерешаемым вопросом: сама собою. И он уничтожит ответы на все другие вопросы, и упрет человеческое сознание в неутоляемое отчаяние бессмыслицы, — и тогда он отвержется не только от Бога, но и от мира, и от себя, и от всего, и станет ничем.

Итак ответа нет. Задача великого математика объявляется нерешаемой. Под крышей нашего низкого, дымного, облачного неба все обречено на бессмыслицу… если… Если думать, что смерть есть смерть.

Тут эвклидов ум ничего разрешить не может, только вера способна дать нам ответ, но не вера в то, что Бог сможет бывшее сделать небывшим, не вера, которая в отчаянии толкается о гробовую крышку нашего земного неба, а только вера, упраздняющая смерть.

"Сеется тело душевное, восстает тело духовное" — где восстает? Каким рождением призывается к бытию?

Представляется мне эта вещественная вселенная огромной утробой, вынашивающей, питающей и ростящей нас, не родившихся еще для вечности младенцев. В муках и страданиях, в остроте чувства несправедливости, зла и страдания, в полной духовной слепоте, в полном неведении часа рождения, а может быть не рождения, но действительно вечной смерти, протекают долгие годы нашего земного существования. И сильнее всего зла, мучительнее всех страданий сознание того, что мы тленны, что никуда не уйдем мы от необходимости умереть. Близкие уходят. Нету их. Мы сиротеем. Мы сами готовимся к великому исходу. Нам страшно. Мы чувствуем наше земное тело, мы чувствуем, как оно стареет, — и не стареет ли с ним и душа? — мы знаем, что оно истлеет, мы знаем, как узок и тесен будет гроб, как покроет нас черная холодная земля. И мы верим. И вот по силе этой нашей веры мы чувствуем, как смерть перестает быть смертью, как она становится рождением в вечность, как муки земные становятся муками нашего рождения. Иногда мы так чувствуем приближение к нам часа этого благодатного рождения, что и мукам готовы сказать:"Усильтесь, испепелите меня, будьте невыносимыми, скорыми, беспощадными, потому что духовное тело хочет восстать, потому что я хочу родиться в вечность, потому что мне в этой поднебесной утробе уже тесно, потому что я хочу исполнить назначенное, потому что я хочу домой, к Отцу, — и все готова отдать, и любыми муками заплатить за этот Отчий дом моей вечности".

Я не только к Отцу хочу в вечность, я хочу нагнать моих любимых братьев и детей, которые уже родились в смерть, т. е. в вечность, я хочу вечного и неомраченного свидания с ними. И если это свидание будет, — а я знаю, что оно будет, — то все остальное не так уж и важно. Бухгалтерская книга жизни будет подытоживаться не здесь, когда она еще не вся заполнена, а там. И в расходе будут стоять только две статьи: два рождения, или, вернее, две смерти человека, а в приходе будет одно слово:"вечность".

И странно, если так почувствовать, то и последняя глава книги Иова начинает светиться совсем иным смыслом. Никаких новых сыновей и детей не было у него, и ничего не было восстановлено у него здесь на земле, тут повествуется о том, как после великих мук неумаляемой и неуничтожаемой диаволом его души, — мук смерти–рождения, он, наконец, родился в вечность, и в Отчем доме встретил своих, прежде него в вечность родившихся детей, и обрадовался, что смерть их оказалась не смертью, а рождением, и обрадовался, что и сам он, наконец, родился для вечности. В его земной жизни все было тайной, и эта тайна казалась торжествующей бессмыслицей. В его вечной жизни уповаемое стало явным, данным, окончательным, — вера упразднилась, потому что он увидел все не в гадание и не по воле отчаяния, а лицом к лицу.

Пророк нам говорит:"Смерть, где твое жало?"А в Пасхальных песнопениях поется:"Смертью смерть поправ". И вот две тысячи лет прошло с Воскресения Христова, а люди по–прежнему умирают. Значит у смерти жало осталось, и смертью смерть не попрана. С точки зрения нашего этого земного существования, с точки зрения наших мук и страданий это так. Близкие наши умерли и умрут, мы сами с каждым днем приближаемся к смерти, жало ее разит нас, смерть для нас неизбежна.

Но вера наша не только заставляет мечтать о том, что смерть на самом деле есть рождение, вера нам показывает, как это рождение осуществляется, как тело душевное восстает телом духовным, как Сын Божий возвращается в Отчий Дом, как из временною своего и уничиженного состояния Он великим рождением Голгофских мук рождается в вечность. И не только Он Сын Божий и Сын Давидов, но и в нем все воспринятое им человечество рождается в вечность, предопределяется к вечности. Смерть лишается своего жала, потому что она из смерти становится Рождением, и все наши человеческие муки, все зло и все страдание, все это гвозди Голгофского креста, все это муки рождения, открывающие нам нашу вечную небесную родину.

В этом смысле Теодицея веры проста. Она исчерпывается словами Символа:"Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века". Чаю воскресения уже родившихся для вечности любимых, чаю собственного рождения в вечность, чаю рождения в вечность всего человечества, всех умерших и еще несуществующих людей, — и готов любой ценой земных мук моего земного тела и на земле пребывающей моей души заплатить за эту вечную жизнь, принимаю все муки рождения, и ликую, что предо мной эта неизбежность: в муках, в страдании, в скорби, — как угодно, — родиться для вечности, войти в Отчий дом, и пребывать в нем вместе со всеми, кто уже пришел или еще пройдет через эти муки рождения,

Теодицея проста:"Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века". И этим измеряю жизнь века сего.

Библиотека

Помоги ближнему...

Работа портала «Православие.By» осуществляется по благословению Высокопреосвященного митрополита Филарета, почетного Патриаршего Экзарха всея Беларуси. Сайт не является официальным приходским или церковным изданием. Белорусский православный информационный портал «Православие.By» ставит перед собой задачу показать пользователям интернета истинность, красоту и глубину Православия. Если вы хотите задать вопрос или высказать свое мнение по поводу сайта или статей, напишите нам, воспользовавшись почтовой формой. Обратная связь.

© 2003-2022 Православие.By - белорусский православный информационный портал. Мнение авторов материалов не всегда совпадает с мнением редакции.
При перепечатке ссылка на Православие.by обязательна.
Православное христианство.ru. Каталог православных ресурсов сети интернет