Духовное наследие: Воспоминания об отце Варсонофии его духовных чад

Преподобный Варсонофий Оптинский 24 января 2014
2657

В мае 1909 года одна наша знакомая предложила съездить в Киев, обещая свозить нас даром, так как муж ее служит на Киево-Воронежской железной дороге. С радостью согласились мы с мамой на это предложение. Отъезд был назначен на 21 мая — день праздника Владимирской иконы Божией Матери и святых равноапостольных Константина и Елены.

Перед отъездом ходила я к знакомым прощаться. Пришла к Елене Сергеевне Петровской, рясофорной послушнице Серафимо-Дивеевского монастыря. Мы когда-то учились с ней в одной гимназии, но она была много старше меня, я очень ее любила. В описываемое мной время она была проездом в Москве. Врач, найдя ее крайне истощенной, отсылал ее на кумыс. "Ах, Маруся, — сказала она, узнав о моем скором отъезде, — заезжайте вы из Киева в Оптину пустынь. Говорят, какие там старцы дивные, особенно один, зовут его отец Варсонофий. Одна наша монахиня ездила, так на исповеди батюшка открыл ей всю жизнь с шести лет. После этого она живет телом в Дивееве, духом же постоянно пребывает в Оптиной. "Лицо его, — говорила она, — такое, что, глядя на него, наплачешься от умиления".

Меня, всегда любившую старцев, блаженных и вообще лиц, опытных в духовной жизни, и после отца Варнавы осиротевшую духовно, воодушевили слова Елены Сергеевны. Я стала умолять маму заехать из Киева в Оптину. Мама, вообще боявшаяся прозорливцев, отнеслась сочувственно к моей просьбе и согласилась на поездку в пустынь.

21 мая мы выехали вечером в 9 часов 30 минут, а 23 мая в 7 часов утра приехали в Киев. Все время в поезде и по приезде в Киев (а ступила я на эту землю со священным трепетом) мне припоминались слова Елен Сергеевны: "Заезжайте в Оптину".

В Киеве мы пробыли три дня с самыми лучшими чувствами. Я три раза была в пещерах, с благоговением молилась каждому угоднику, почивающему там, и молила их помочь мне своими молитвами на дальнейшем жизненном пути. Воистину помогли угодники Божии.

25 мая, в ночь, выехали мы из Киева и, расставшись со своими попутчицами в Сухиничах, пошли брать билет до Козельска, сильно волнуясь, так как денег у нас было очень-очень мало. Но, к нашей радости, билет стоил недорого.

В Сухиничах нам пришлось ночевать на вокзале. Поезд, идущий через Козельск, приходил утром, а мы приехали в Сухиничи часа в 2 ночи. Кое-как прикорнув на сдвинутых стульях, дожили до утра. От Сухиничей до Козельска поезд идет час с небольшим. Я волновалась невообразимо, чего только ни передумала за это время. Больше всего боялась исповеди. Я в Киеве не стала говеть именно из-за того, чтобы исповедаться в Оптиной. Около 9 часов утра приехали в Козельск. Порядочно поторговавшись с тамошними извозчиками, увидевшими в нас новичков, мы, наконец, взобрались в какой-то трескучий экипаж.

Дорога около станции была отвратительна, вследствие обильных весенних дождей. Но через полверсты началась песчаная почва, дорога выровнялась. До города две версты шли полями и лугами. Козельск показался мне небольшим селом, чем городом. На все смотрела я с большим любопытством.

Вот въехали мы на высокую гору, и извозчик, указывая вдаль рукой, сказал: "А вот и Оптина! Изволите видеть?". Версты за две взору открылась высокая гора, покрытая густым сосновым лесом, а на его опушке красиво расположился белый-белый монастырь. У меня захватило дух — так вот где, быть может, мое спасение. Подобное чувство испытывала я, подходя шесть лет назад к Серафимо-Дивеевскому монастырю, в который так жаждала вступить.

Доехали до парома, находящегося на реке Жиздре у самого монастыря. Монах-перевозчик сказал нам, что из-за сильного разлива реки ходит только пешеходный паром — маленький. Расставшись с извозчиком, мы в сильном волнении взошли на паром. За речкой сразу начинался небольшой, но крутой подъем в монастырскую гору.

Увидев гостиницу у монастырских ворот, мы направились в нее. Навстречу вышел старенький монах, гостинник отец Гервасий, который, вместо того чтобы дать нам номерок, начал рассказывать, что у него в гостях кучер и что они пьют чай. Насилу удалось нам попасть в номер. В гостинице недавно был ремонт и сильно пахло краской. Маме делалось дурно от этого запаха, и мы попросили перевести нас вниз, где было очень грязно, затхло и сыро, но не было одуряющего запаха. Положив свои вещи, умывшись наскоро, мы отправились в церковь. Пришли к Евангелию на поздней обедне. Читалось об укрощении Спасителем бури. Вся обстановка, при которой совершалось богослужение, сразу привлекла к себе. Небольшой храм, носящий громкое название Введенский собор, деревянные полы, немного золота и украшений, стройное "от души" пение монахов и истовая неспешная служба пленили меня.

После обедни я повела маму и моего брата Серафима на могилки старцев. Помолившись и сразу полюбив могилки, я обратила внимание на баб, идущих в одном направлении. "Пойдем туда, это, верно, келия отца Анатолия", — сказала я. Мы пошли — и не ошиблись. Народу дожидалось много. Тотчас же подошел к нам келейник отца Анатолия отец Василий, у которого были хорошие, умные, вдумчивые глаза: "Откуда вы, рабы Божии?". Сказали. "Батюшка сейчас выйдет". И, действительно, почти тотчас вышел сам отец Анатолий — маленький, худенький, очень подвижный, с необычайно благим, ласковым лицом.

Благословив нас, тотчас взял в келию. Это небольшая четырехугольная комнатка, в переднем углу божница, по стенам иконы, среди них очень большая Казанская икона Божией Матери, направо от божницы — диван и кресло, налево — стол с массой листков и книжечек и шкаф с книгами и деревянными изделиями оптинских монахов.

Усадив маму и Серафима на диван, а меня в кресло, батюшка начал расспрашивать, откуда мы, чем занимаемся. Мама стала говорить о желании Серафима быть священником. "Но слишком он резв, — прибавила она, — боюсь, что ничего из этого не выйдет".

— А владыка Трифон[88], уж он ли не был резв, а монахом сделался. Это ничего не значит.

— А дочь вот все в монастырь собирается.

— В монастырь? — обратился ко мне батюшка. — В какой же?

Я ответила неопределенно.

— Только не спеши и ни в Дивеево, ни в Шамордино не ходи — многолюдны очень. А вот верстах в ста отсюда община есть "Отрада и утешение"[89] или близ Москвы — — Головин монастырь[90], Аносина пустынь[91]. Бывала там когда-нибудь?

— Как же, батюшка, бывала.

— Отец Александр Пшеничников основывает общину, к нему можешь поступить. Только не спеши. Я вот ушел рано, а мать пришла и назад взяла. Так до 31 года и жил в миру. У нас торговля была своя красным товаром... Вы погостите у нас, поговеете?

— Да, батюшка.

— Ну вот, приходите часика в два исповедоваться, а сейчас я вам листочков дам.

И начал нас батюшка щедро оделять листочками и книжечками. Хорошо помню, как подал мне батюшка книжечку в желтой обложке "Молчать и не осуждать — труда нет, а пользы много" со словами: "Не читала этой книжечки никогда? Ну вот прочти, хорошая книжечка". Мне, по моему злому языку, эта книга попала не в бровь, а прямо в глаз.

Ушли мы от батюшки; очень мирно было на душе после посещения. Пошли прямо в скит, он стоит в 120 саженях от монастыря. Расположен в чудном лесу с высокими прямыми соснами. Ведет к нему дорожка, выложенная щебнем и усыпанная желтым песком Дорожка сделала три изгиба, и перед нами появился скит.

Не могу сказать, как я обрадовалась, увидя его. Чем-то близким, родным повеяло от него. Небольшая колокольня над Святыми воротами, вход в скит весь расписан изображениями святых угодников, а по обеим сторонам от колокольни — бедненькие хибарочки, совершенно одинаковые. Все это пленило меня.

Узнали мы, что направо стоит бывшая хибарочка отца Амвросия, а теперь живет в ней старец-схимонах отец Иосиф, бывший келейник отца Амвросия, как и отец Анатолий.

В эти часы старец принимал, и мы вошли в хибарочку. Она оказалась очень вместительной и состояла из нескольких комнаток и коридорчиков. Скоро подошел к нам келейник отец Зосима, спросил, откуда мы, и минут через пять он позвал нас к батюшке.

С трепетом вошли мы в бывшую приемную отца Амвросия. Там на диванчике лежал отец Иосиф. При виде нас он поднялся навстречу для благословения. Батюшка был очень слаб, едва держался на ногах и был желтый, как воск. "Вы хотите спросить о чем-нибудь?" — сказал батюшка. К этому мы вовсе не были готовы, все мысли были заняты одним: скорей бы к отцу Варсонофию. "Нет, батюшка, мы только за благословением", — ответила я, и мы поспешили удалиться. Было очень неловко...

Вышли из хибарочки, подходим к другой, налево от ворот скита. Дверь заперта. Привратник, отец Алексий, нам сообщает: "Здесь живет отец Варсонофий, он принимает с двух часов, да сейчас его все равно нету, он недалече, в десяти верстах отсюда, и приедет в воскресенье, никак не раньше".

Как гром грянуло это известие, сразу померк яркий солнечный день, сердце сжалось.

— А может, он раньше приедет? — несмело обратилась я к привратнику.

— Может, и раньше, только навряд, не велел раньше ждать. Да вы поживите у нас, здесь хорошо.

— Хорошо-то очень, слов нет, да только нам необходимо в пятницу уехать.

— Ну, в случае, если он приедет, я приду вам скажу. Где вы остановились? Может, на ваше счастье и раньше вернется. Вы откуда сами-то?

Разговорились. Отец Алексий, оказывается, в Москве 35 лет торговал мясом, а схоронив жену, пришел для спасения души в Оптину. У него сын и дочь служат в Москве. Говорил отец Алексий, а у меня не было сил слушать, так бы и влетела в хибарочку батюшки, чувствовало сердце, что близко мое спасение.

В это время враг не дремал. У меня нестерпимо разболелись зубы и во все мое пребывание в Оптиной не давали мне покоя. Делать было нечего, пошли домой, пообедали и отправились бродить по монастырю. Зашли в иконную лавку и познакомились с чудным монахом отцом Пименом. Он, оказывается, предан батюшке Варсонофию донельзя, любит его всем сердцем. Первые сведения о батюшке мы получили от него. В общем, день без батюшки провели не лучшим образом, да еще зубы не давали мне покоя. В час ночи разбудили нас к утрене, после дороги в Киев и обратно и нескольких почти бессонных ночей служба эта показалась нам необычайно тяжелой. Продолжалась она три часа с небольшим, еле обедни опять пришли к скиту в тайной надежде, что батюшка вернулся, но там все было таинственно-безмолвно.

На скитской дорожке сидел безногий нищий Зинович. Он нам подтвердил, что батюшки нет и не ждут его раньше воскресенья, да и то еще неизвестно. Грустные, мы пошли обратно и тут от кого-то узнали, что в Оптиной принято собороваться. Мы обрадовались и пошли к отцу Анатолию. Отец Василий послал нас обедать "А к 12 часам приходите, — прибавил он, — будете собороваться".

Так и сделали. Собралось нас двенадцать человек. Хорошая служба, новые чувства волновали меня: Господь сподобил не только увидеть, чего раньше мне не удавалось, но и на себе испытать это Таинство. Продолжалось оно полтора часа. Отец Анатолий весь светился во время соборования, хорош был и отец Василий.

В тот же день мы решили исповедоваться. Ничего-то мы тогда не знали, как дети самые неразумные. Ели рыбу, к службам ходили не ко всем и все в этом роде. В третьем часу пришли на исповедь. Да, забыла сказать, что отец Анатолий благословил нас деревянными иконочками: меня, по моему выбору, — святой великомученицы Варвары, маму — Казанской Божией Матери, а Серафима — святителей Тихона Задонского и Митрофана Воронежского.

Исповедовалось нас семь человек. Батюшка взял меня за руку, подвел к божнице, приказал встать на колени и читать вслух общую исповедь. После нее оставили меня одну, а все вышли. Я стояла на коленях, а батюшка сидел.

— Душа и тело здоровы? — спросил он.

— Да.

— Ну вот и слава Богу!

И начал опять говорить о различных монастырях и быстро отпустил меня. Ушла мало удовлетворенная. Мои вышли с исповеди тоже быстро.

День прошел в тоске без батюшки отца Варсонофия и в мучительной зубной боли. Вечером была сильная гроза. Опять разбудили нас на утреню. У мамы разыгралась жестокая мигрень, и она решила причащаться с Серафимом за поздней обедней, а я одна осталась за ранней. Было это в пятницу 29 мая, в день празднования Божией Матери "Недремлющее Око" и "Споручница грешных" в церкви преподобной Марии Египетской.

После Причастия я не испытала большой духовной радости, очень устала и ничего лучшего не придумала, как прийти и лечь спать, пока будет идти поздняя обедня, за которой мои должны были причаститься. К концу обедни проснулась и пошла встречать своих. А они, оказалось, уже успели отстоять обедню, причаститься и сбегать в скит, где им, к великой для меня радости, сказали, что отец Варсонофий совершенно неожиданно для всех вернулся.

Едва мы уселись попить чаю, за дверью послышалась молитва: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас". "Аминь", — ответили мы, и вошел отец Алексий, Помолился не спеша и, обратясь к нам, также не спеша произнес: "Приехал отец Варсонофий, уж я ему про вас сказал, говорю, московские вас тут дожидаются. Спросил фамилию, а я не знаю. "Ну хорошо, — сказал, — пусть придут в два часа", а вы лучше пораньше придите". Стали мы угощать отца Алексия чаем, но он отказался и быстро ушел.

Не знаю, не помню даже, как дождалась я двух часов, как пришла в скит и как вступила в хибарку, гостеприимно на этот раз открытую. Первая комнатка, со многими иконами и большим портретом отца Амвросия в гробу, предназначена для нищих. Затем полутемный коридор с двумя маленькими окошечками — посетителям для ожидания. При входе в него, налево, — молельная.

А прямо из коридора — маленькая комнатка с дивной, очень древней Тихвинской иконой Божией Матери, со множеством икон, поучительных картин, портретов, видов и т.д. В этой же комнатке стоял шкаф с книгами, лавочки и старенькое кресло возле Тихвинской иконы. В ней батюшка принимал посетителей.

Вышел келейник, брат Никита, очень юный, с обыкновенно ясным, одухотворенным лицом и длинными, кудрявыми волосами.

Спросил, откуда мы, и попросил подождать. Ждали минут двадцать. Первым к Тихвинской стоял Серафим, потом я, потом мама и дальше человек семь. Все замерли в ожидании, и вдруг... вышел батюшка.

Я остолбенела, никогда и в голову не приходило, что удостоит Господь увидеть такого подвижника лицом к лицу, и не только увидеть, но и стать одной из его духовных дочерей.

Высокого роста, светлый, прямой, в очках, с дивными темными глазами. Посмотрел сразу на весь народ и подошел к первому, то есть к Серафиму.

— Как твое святое имя?

— Серафим.

— Вот какое хорошее имя! — взял его за голову, — ну, желаю тебе ангелом быть и в будущем.

Благословил меня. "Как твое святое имя?" — "Мария". "Как ваше святое имя", — обратился к маме. — "Евгения"... И пошел батюшка дальше благословлять народ.

У меня от одной дивеевской монахини был фунт чаю и письмо для передачи отцу Варсонофию. Я решилась их передать, когда батюшка пойдет назад, так и сделала. Батюшка остановился, а я подумала: небось батюшка рад чайку.

— Как ее зовут?

— Не знаю, батюшка, мне это через другую монахиню передали.

— Спаси ее Господи, только чай ведь не мне, а на святую обитель, да, на святую обитель.

От этих слов у меня подкосились ноги, я почувствовала прозорливость старца. Взял батюшка у меня сверток и ушел в мужскую половину. Вышел снова брат Никита и сказал: "Батюшка ушел исповедовать братию, выйдет часа через полтора, потрудитесь подождать".

Тут восстал во мне враг. Подойдя к маме, я твердо сказала:

— Ждать я не буду, ухожу к отцу Анатолию благословиться на отъезд и пойду собираться в номер.

— А я останусь, — говорит мама, — останься и ты!

— Ни за что!

— Но почему же? Ты так мечтала о поездке в Оптину, ты просто боишься.

— Нисколько, но и говорить мне не о чем. Я говела, соборовалась, что еще остается?

Я спешно вышла. Враг гнал меня что было силы. Со мной пошел и Серафим. Стали рассуждать, кто лучше: отец Варсонофий или отец Анатолий, и решили, что, конечно, первый. "Не правда ли, — говорила я в умилении, — отец Варсонофий точно Ангел Господень видом". Сама иду и ликую, неизвестно отчего, а мелкая дрожь так и пробирает меня до костей.

Пришли к отцу Анатолию. У него народу, как никогда, едва нашли местечко сесть и просидели с трех часов до половины шестого. Уже отзвонили к вечерне, когда мне удалось подойти к батюшке. Серафим же, пробыв со мной часа полтора, ушел к маме и не возвращался.

— Благословите, батюшка, мы сегодня уезжаем!

Ни слова не говоря, взял меня отец Анатолий за руку и подтолкнет к выходу:

— Ступай, ступай в церковь.

И ушел к себе. Я подумала, подумала, да и пошла в церковь, а очень не хотелось. Стоять пришлось почти два часа, молиться не могла, стояла и думала: только бы скорее служба кончилась. Думала и о том, что если бы отец Варсонофий был так прозорлив, как говорят, в церковь прислал бы за мной. И тут же я укорила себя за вечную гордость и самомнение.

В конце службы прибежал Серафим.

— Скорей иди, отец Варсонофий тебя зовет.

— Как зовет? Меня прислал сюда отец Анатолий, мой духовник, и я должна стоять службу.

Сказано это было мною вовсе не из послушания, а и желания как можно дольше не идти к отцу Варсонофию. Немного погодя пришла поспешно мама и также начала меня торопить к отцу Варсонофию. В это время кончилась вечерня, и мы отправились в скит. Думаю, что не ошибусь, сказав, что легче было бы мне идти по раскаленным угольям, чем к батюшке. Ноги делали шаг вперед и два назад. Шли мы очень долго. По дороге выяснилось, что батюшка, выйдя, стал принимать народ, всячески обходя маму, которая хотела поговорить исключительно о житейских делах. Так продолжалось до прихода Серафима, к которому батюшка обратился со словами: "Где мама?". Серафим побежал за мамой, сидевшей на лавочке у скита, и позвал ее.

Батюшка принял их обоих вместе и, откинув волосы со лба Серафима, сказал: "Созерцательный ум, учится хорошо, а с математикой плохо". И начал советовать маме, как ему заниматься. Затем, когда мама заикнулась, чтобы остаться одной, батюшка сказал ей: "Выйдите, пожалуйста, я хочу с Серафимчиком поближе познакомиться". И, оставив Серафима одного, 40 минут говорил с ним, проведя дополнительную исповедь, открыв ему неисповеданные грехи.

Отпуская Серафима, батюшка попросил: "Сходи за сестренкой, она в церкви, позови ее, мне ей нужно сказать кое-что важное, а то завтра, может быть, будет уже поздно". Серафим сказал, что я у отца Анатолия, но батюшка строго подтвердил: "Она в церкви". Серафим, все еще сомневаясь, забежал к отцу Анатолию, где и узнал, что я действительно в церкви.

Мама, по выходе Серафима от батюшки, снова стала проситься к нему, на что получила такой ответ: "Да ведь я сказал Серафимчику, чтобы он сходил за сестрой, мне с ней нужно поговорить". После этих слов мама перестала проситься и пошла за мной.

Дошли мы до скита. Враг всячески отвлекал меня и внушал уйти, но, перекрестившись, я твердо вступила в хибарку. Мама осталась на скамейке у скита. Серафим вошел со мной. В коридорчике была, кажется, только одна монашка, которая поспешила сказать: "Батюшка, барышня, которую вы звали, пришла". "Я знаю, — просто ответил отец Варсонофий и, обратясь ко мне, сказал: — Войди в келию".

Я прошла к Тихвинской, а батюшка несколько минут помедлил. Перекрестилась я на икону Царицы Небесной и замерла, хотя и старалась себя уверить, что батюшка будет говорить со мной относительно письма и чая от дивеевской монахини. Это я внушила себе еще по дороге в скит.

Вошел батюшка, я стояла посреди калии. Пройдя мимо меня и подойдя к столу, он начал на нем что-то передвигать и, стоя ко мне спиной, спросил:

— Ведь это ты, кажется, передала мне чай от дивеевской монахини?

— Да, я, батюшка.

— Как же ты не знаешь ее имени?

— Да я получила этот чай от своей подруги, монахини, она сейчас в Москве, ее посылают на кумыс.

— Что с ней?

— Очень слабые легкие, опасаются чахотки.

— Так, значит, дивеевская монахиня просила твою подругу как-нибудь передать в Оптину чай, а подруга отдала тебе?

— Да, батюшка.

Помолчали. Потом батюшка подошел к Тихвинской и сел в кресло.

— Подойди ближе.

Я робко подошла.

— Встань на коленочки.

Я смутилась, думаю, зачем это, только старцы на исповеди приказывают становиться на колени. А батюшка как засмеется, узнав мою мысль:

— У нас правило такое: мы сидим, а около нас, по смирению, становятся на коленочки.

Я так прямо и рухнула, не то что встала.

— Поближе, поближе, еще поближе.

Встала я совсем близко, даже глаза пришлось отвести — так близко оказалась я от батюшкиного лица. Взял батюшка меня за оба плеча, посмотрел на меня безгранично ласково, как никто и никогда на меня не смотрел, и произнес:

— Дитя мое милое, дитя мое сладкое, деточка моя драгоценная! Тебе двадцать шесть лет?

— Да, батюшка, — снова изумилась я.

— И сколько страданий ты видела в жизни! — И крепко-крепко прижал меня к себе. — Ты так молода, и целое море слез вылила ты за такую короткую жизнь.

И опять крепко прижал меня. Я почувствовала, что сердце мое тает и во мне творится что-то необъяснимое. Вся душа моя потянулась к батюшке, я почувствовала, что это именно то, о чем я молилась всю жизнь, это именно такой человек, который сам откроет мою душу.

— Да, — продолжал батюшка, — тебе двадцать шесть... Сколько тебе было четырнадцать лет тому назад?

— Двенадцать, — ответила я, секунду подумав.

— Верно. И с этого года у тебя появились грехи, которые ты стала скрывать на исповеди. Хочешь, я скажу тебе их?

— Скажите, батюшка, — несмело ответила я.

Тогда батюшка начал по годам и даже по месяцам говорить мне о моих грехах так, будто читал их по раскрытой книге. Были случаи, когда он не указывал прямо на грехи, а спрашивал, помню ли я то-то. Я отвечала: "Этого не могло быть, батюшка, я точно знаю". Тогда старец кротко указывал мне на сердце, говоря: "Неужели ты думаешь, что я знаю это хуже тебя, я ведь лучше тебя вижу всю твою душу". И после таких слов я мгновенно вспоминала грех. Только один случай на восемнадцатом году не могла припомнить, и его батюшка пока оставил.

Исповедь, таким образом, шла минут 25. Я была совершенно уничтожена, уничтожена сознанием своей величайшей греховности и сознанием, какой великий человек передо мной. Как осторожно открывал он мои грехи, как боялся, очевидно, сделать больно и в то же время как властно и сурово обличал в них. Когда видел, что я жестоко страдаю, придвигал свое ухо к моему рту близко-близко, чтобы я только шепнула: "Да". Или так же тихо говорил мне на ухо что-нибудь особенно страшное.

— Всю жизнь ты должна быть благодарна Господу, приведшему тебя к нам, в Оптину. Я даже не знаю, за что так милосерд к тебе Господь? Могла бы ты теперь умереть?

— Конечно, батюшка.

— И ты пошла бы знаешь куда? Прямо в ад.

Так все во мне и заледенело. А я ведь в своем самомнении думала, что выделяюсь среди всех своей христианской жизнью.

Боже, какое ослепление, какая слепота духовная!

— Встань, дитя мое!

Я встала, подошла к аналою.

— Повтори за мною: "Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей" (Пс. 50, 12). Откуда эти слова?

— Из 50-го псалма.

— Ты будешь читать этот псалом утром и вечером ежедневно. Какая икона перед тобой?

— Царицы Небесной.

— А какая ее икона?

Я промолчала, не могла разглядеть.

— Тихвинская. Повтори за мной молитву.

Я начала повторять. Молитва, очевидно, была составлена самим отцом Варсонофием. Я знаю, что она была покаянная, что я просила у Бога помощи в дальнейшем, что обещала исправиться, но по мере произнесения молитвы я забывала ее первые слова. Когда я наклонила голову и батюшка накрыл меня епитрахилью и стал читать разрешительную молитву, я почувствовала, что с меня сваливается такая неимоверная тяжесть, мне делается так легко, что даже непривычно. Точно я была набита какой-то гнилью, трухой — и меня вытрясли. Я не выдержала и разрыдалась...

Плакала так, что думала захлебнусь, утону в слезах. Целовать крест не могла и как была с опущенной под епитрахилью головой, так и осталась. Батюшка поднес крест совсем близко. Затем, взяв меня за руку, сказал:

— Больше этих грехов ты не будешь открывать на исповеди никому, они прощены там, — и он указал рукой на небо.

Я плакала все сильнее.

— Разве, дитя мое, ты не рада, что все так случилось, и Господь открыл мне твои грехи?

— Я страшно рада, батюшка, я всю жизнь молилась о послании мне такого человека и к вам за этим ехала.

— Ну вот Господь и услышал твою молитву.

— Батюшка, мы приехали в Оптину, вас не было, и пришлось мне исповедоваться у отца Анатолия.

— А он лечил тебя? — Я не поняла. — Я спрашиваю, он лечил тебя, он иногда кладет руку на голову.

— Нет, батюшка.

— Ты знаешь, я должен был приехать завтра, но почувствовал, что есть погибающие души, и для вас приехал сегодня.

Я начала целовать ему руки, плечики, а он начал меня благословлять и ласково прижимать к груди. Я от слез не могла поднять головы. Батюшка дунул мне в лоб, как бы изгоняя оставшуюся грязь.

— Подними голову, детка, дай мне взглянуть на твои глазки.

Они так распухли от слез, что и на свет-то смотреть едва могли.

— Как расположилось мое сердце к тебе, как полюбил я тебя, и сам не знаю за что... Бог готовит тебя к чему-то великому. Пошли рубль в Петербург, выпиши книгу "Блаженная Моника[92]" из магазина Тузова, автор ее известен. Книга очень хорошая, прочтешь — не пожалеешь, точно для тебя написана, там себя увидишь, вся ты там.

Потом батюшка начал расспрашивать о моей службе, о жалованье, о разных житейских делах. Потом опять начал говорить:

— За что, за что я так полюбил тебя с первого взгляда? И ведь твоя душа расположилась ко мне.

От слез, умиления, радости я едва могла ответить утвердительно и принялась снова обцеловывать батюшкины ручки.

— После всего, что Господь открыл мне про тебя, ты захочешь прославлять меня как святого — этого не должно быть, слышишь? Я — человек грешный. Ты никому не скажешь, что я открыл тебе на исповеди, и маме не будешь говорить. А станет мама спрашивать, отчего плакала, скажешь, исповедовал батюшка, говорили по душам, ну о грехах и поплакала. Много-много есть из твоих подруг, гибнущих именно потому, что не говорят на исповеди, а есть одна из твоих знакомых, имени ее не знаю, но есть одна, близка ее погибель, ее нужно спасти. Так ты всех посылай в Оптину помолиться и ко мне направляй: зайдите, мол, к отцу Варсонофию на благословение, а уж мое дело спасать. Был у меня твой братишка Серафимчик, полюбил я его, понравился он мне, хороший мальчик, и я ему, кажется, тоже приглянулся. Не говорил он ничего?

— Как же, батюшка, очень вы ему понравились, мы с ним все говорили, как хорош батюшка Варсонофий!

Крепко-крепко прижал меня старец:

— Сокровище мое, дитя мое драгоценное, ребеночек Божий, помоги и спаси тебя Господь!

Много-много раз благословил меня батюшка и отпустил. Вышла я в коридорчик, никого нет, прошла к нищим — тоже пусто, приткнулась я там к стене и принялась плакать. Потом мне стало страшно, что я осталась здесь, когда батюшка велел идти. Помолившись, я вышла из хибарочки.

Мама, сидевшая с Серафимом и монахиней на лавочке близ скита, увидя меня плачущей, быстро подбежала ко мне

— В монастырь велел идти?

— Нет, нет, и речи об этом не было, а только никогда я не думала, что увижу такую святость, — сквозь рыдания я едва могла вымолвить, сразу же забыв наставления батюшки никому не прославлять его.

Кое-что сквозь слезы я стала передавать своим, и мы незаметно подошли к восточным монастырским воротам, где встретился нам отец Пимен. Низко поклонившись мне, он сказал: "От старца Варсонофия идете, вижу, поздравляю вас с радостью. Плачется, значит, все хорошо, помоги вам Господи!"

Расставшись с ним, я сказала маме:

— Походим немного по лесу, пока я успокоюсь, неудобно идти такой заплаканной. Мы останемся еще на завтра, я не могу уехать, не повидав батюшку еще раз.

Мама, которая безмерно скорбела о том, что батюшка не взял ее, невзирая на усиленные просьбы, сказала:

— Я сама хочу непременно остаться, может быть, завтра батюшка возьмет и меня.

— И еще, — продолжала я, — я согласна жить впроголодь, лишь бы на денек выбраться сюда.

— И это устроим, — сказала мама, — на недельку приедешь в июле.

Не чувствовала я тогда, что это — моя духовная родина и буду я здесь часто и подолгу.

Мы вернулись в гостиницу. Есть я ничего не могла, спала тоже плохо. На другой день едва дождалась двух часов.

Богомольцев-интеллигентов в это время было порядочно, и буквально все накануне видевшие отношение к нам батюшки считали своим долгом если уж не поговорить с нами, то хотя бы посмотреть и пошептаться друг с другом, когда проходили мимо. А некоторые просто подходили и просили записать адрес.

Удалось мне узнать, что батюшка очень любит цветы, и решила набрать ему букет ландышей, которые были в самом цвету. Собирал ландыши и Серафим. Пришли в два часа к батюшке. Я не хотела идти во второй коридорчик, но брат Никита сказал, что первая комната для нищих. Тогда я вошла во вторую комнату и стала в самый скромный темный уголок.

Взоры всех поминутно обращались на нас. Мама стояла ближе к окну. Серафим — напротив меня. Батюшка скоро вышел и еще на пороге, обведя всех взглядом и увидев меня, ласково-ласково улыбнулся, на что я ответила тем же. Точно батюшка радовался тому, что вчерашняя беседа так быстро дала плод.

Благословляя маму, батюшка тихо произнес: "Мир вам", так что никто из стоящих рядом не слыхал этого. Подойдя ко мне, батюшка, крепко и широко благословляя меня, произнес:

— Мир и спасение тебе, когда же в Оптину приедешь?

— Батюшка, мне бы хоть совсем не уезжать!

— Как, а разве ты забыла, что до половины лета у тебя есть занятия в Москве?

— Да, батюшка, так когда же приехать?

— Ну, может, в сентябре я жив буду.

Как я начала плакать!

— Что ты? Что ты? Жив буду, и в Рождество приедешь и на будущее лето приедешь — все жив буду.

— Так благословите приехать в июле, как занятия у меня кончатся.

— Бог благословит. Хорошо, приезжай в июле и проживешь у нас месяц. Рады будем, очень рады будем.

Батюшка прежде всего взял Серафима к Тихвинской, где заставил его помолиться и потом дал ему девятичинную просфору, сказав: "Давно для тебя приготовлена". Серафим, в свою очередь, отдал батюшке цветы.

Вернувшись от нищих, батюшка замедлил около меня шаги, и я, воспользовавшись удобной минутой, подала ему букет.

— Батюшка, возьмите от меня цветы.

— Спаси тебя Господи, где ты набрала, у нас?

— Да, батюшка.

— В каком месте?

— За скитом.

— Видишь, какая у нас благодать!

— Да, батюшка, уж и не говорите.

Взяв букет, батюшка опять обратился к Серафиму:

— Серафимчик, ты приезжай летом, сестренка-то собирается, и тебе рады будем.

— Приеду, батюшка, — с радостью объявил Серафим.

Затем батюшка подошел к Тихвинской, а я, желая посмотреть, что будет с моими ландышами, подошла поближе к двери. Не спеша батюшка поставил цветы в воду, потом, взяв со стола хорошенькую корзиночку с восковыми цветами, направился опять к нам. Я в гордости своей решила, что эта корзиночка предназначена мне, но батюшка прошел мимо. У меня тотчас начались укоры в душе: "Ты всегда отличалась самомнением, какое сокровище выискалось, чтобы такие подарки получать?". Но все-таки оказалось, что любвеобилие батюшки безгранично. Подойдя к моему прежнему месту, батюшка спросил Серафима: "А где же сестренка?"

— Я здесь, батюшка.

Подошел ко мне великий старец и просто сказал, подавая корзиночку: "Возьми на память обо мне". Я принялась целовать его драгоценные ручки. Потом батюшка сказал, крепко-крепко благословляя меня: "Помни, кто надеется на Бога, тот не бывает посрамлен никогда".

Низко поклонился мне батюшка и, не оборачиваясь более лицом к народу, прошел к Тихвинской и запер за собой дверь. А меня толпа буквально вынесла волной из хибарки.

Утешенная, очищенная и безгранично счастливая, несмотря на нестерпимую зубную боль, пошла я в номер собираться. На вокзал мы пошли пешком. На первый поезд опоздали — и пришлось три часа ждать. Наконец доехав до Тихоновой пустыни[93], пошли за бесплатным билетом, который наша знакомая должна была оставить у кассирши. Каков же был наш ужас, когда мы узнали, что билетов для нас нет, а до Москвы осталось 159 верст. Денег у нас на троих — 1 рубль 10 копеек. Обратились к кассиру, и он попросил обер-кондуктора довезти нас до 40-й версты, где служил начальником господин, обещавший дать нам билеты. Но накануне он уехал в Москву и не возвратился. Что делать? Хоть пешком иди! На наше счастье обер-кондуктор оказался милым и любезным человеком и позволил доехать до Москвы бесплатно...

Так молитвами великих живых и мертвых старцев чудесно совершилось мое духовное возрождение. Богу нашему слава! Аминь!

Мария Азачевская


* * *

Впервые я увидела отца Варсонофия в 1907 году и никогда не забуду этой встречи. Моей поездке в Оптину предшествовали всем памятные 1905–1906 годы, сбившие с толку много, казалось бы, и не слабых голов. Меня эти годы застали девятнадцатилетней курсисткой, человеком с неустоявшимися понятиями и головой, набитой сочинениями русских и иностранных авторов, каких в эпоху свободы слова, печати, вероисповедания и прочих свобод было достаточно много. Долго кидалась я от человека к человеку, от книги к книге, от Толстого к Бебелю, от обоих вместе — к епископу Феофану, от него — к писателям, пытавшимся совместить самые ужасные разрушительные идеи с Евангелием, — и ни на чем не могла остановиться, ни в чем не находила успокоения и опоры.

Сколько раз я пыталась поверить какому-нибудь очередному "откровению", завоевавшему сотни последователей! Но стоило только сопоставить это с идеей о спасении, какой я представляла ее с детства, как все домыслы рассыпались в прах: нет! Эти мысли, эти взгляды Он не благословил бы — и опять начинались поиски, томление духа. Доходило до того, что, обращаясь к Богу, молясь о помощи, об избавлении от охватившей тьмы, я чувствовала, что света в душе моей так и не было.

Только изредка, как проблеск солнца среди грозных туч, возникало воспоминание, как я еще почти ребенком была в Сарове, и там — образ отца Серафима с его приветствием: "Радость моя", с его доступностью, его любовью... Он манил к себе.

Но ведь отец Серафим умер, сокрушалась я, а теперь разве может быть такая или подобная ему личность? Теперь все ценится на деньги, и кому нужна моя бедная голова, запутавшаяся в учениях, моя душа, плачущая по чему-то, ей самой непонятному? Да и как заговорить о своем томлении с кем бы то ни было? Кто поймет меня, когда я сама себя не понимаю? К тому же отец Серафим был монахом, а что такое теперешние монахи? И приходили на ум остроты многих знакомых, насмехавшихся над иноками, над их будто бы ленью, распущенностью, бессмысленностью монастырей. Нет, негде искать успокоения...

Почти насильно добрые люди отправили меня в Оптину пустынь, куда я приехала летом 1907 года. Пошла в скит и попала в "хибарочку". Народу было не особенно много. Келейник велел мне пройти в узенький коридор, где сидели несколько монахинь да две-три мирские женщины. Невольно поддавшись настроенности благоговейного ожидания, я как-то ушла в себя, сердце замерло. Но могла ли я признаться себе, что чего-то боюсь. Конечно, нет! И я храбрилась, перебирала в уме те вопросы, которые надо задать, если только удастся заговорить с отцом Варсонофием.

Скрипнула дверь, и в белом подряснике, с которым сливались седые волосы и борода, с серьезным и сосредоточенным взглядом спрятанных за очками темных глаз вышел батюшка и стал благословлять по очереди присутствующих. Все опустились перед ним на колени, но мне этот обычай показался странным и унизительным (о, как много было во мне гонора, самолюбия, гордости и непонимания).

Благословляя, батюшка спросил мое имя, фамилию, где я живу. А потом, обойдя всех, пригласил меня побеседовать. Вошла я в молельную и невольно ощутила, как Спаситель с иконы так и глянул мне в душу, а позже я заметила икону преподобного Серафима.

Батюшка во время разговора спросил, как я думаю, кто привел меня в Оптину. И я ответила, что, вероятно, преподобный Серафим, который мне очень дорог, и я как-то особенно полюбила его после поездки в Саров. "Верно вы говорите, а вот и он смотрит на вас", — показал батюшка на образ преподобного.

Батюшка сел в свое кресло, а меня усадил на диван и начал разговор, показавшийся мне очень обыденным: сколько лет, какого звания, где училась, как закончила, чем занималась и пр... Зачем я приехала в Оптину? Когда я стала говорить о своих недоумениях по поводу различных книжек, батюшка перебил меня и велел сегодня же купить в лавке творения аввы Дорофея и начать их читать. "Это вам понравится" — так он окончил беседу и велел идти в номер отдохнуть, а вечером снова прийти.

"Видно, я не ошиблась, мало чего ожидая от знакомства с отцом Варсонофием, — рассуждала я по дороге хибарки в монастырь, — человек как человек, про мои недоумения и слушать не стал, да ему ли их разрешить... Книгу-то я куплю и в семь часов схожу к нему, но уж явно здесь я ничего не найду. Да и то сказать, монастырские старцы могут удовлетворить разве что серый, простой люд. Где им разобраться в душе интеллигентного человека?".

Авву Дорофея я купила, и с первых же страниц меня охватило чувство, совершенно непохожее на то, что переживалось при всяком другом чтении. Душа будто жадно пила воду, без которой она зачахла, и готова была упиться этой речью, правда, подчас мне не вполне понятной, но такой простой, такой прямой, так непохожей на хитросплетения "интеллигентных" писателей. Что-то новое пробудилось во мне. Жалко было оторваться от чтения, не хотелось идти в скит, но все-таки пошла.

Вышел батюшка и позвал меня. Храбро и развязно вошла я в молельную и ожидала продолжения такого же обыденного разговора, который велся утром, но только батюшка как-то изменился. Он смотрел строго, сосредоточенно, у меня замерло сердце в предчувствии чего-то необычного и, как при всяком неизвестном, страшного. Попробовала я было заговорить о чем-то, но батюшка перебил меня: "Погодите, оставьте это", — голос его прозвучал серьезно и властно, и этой смутно чувствуемой власти я не могла не подчиниться, несмотря на всю храбрость и развязность "интеллигентности".

— Сколько вам лет?

— 21 год.

— Так.

А глаза из-под очков глядят на меня, пронизывая душу, что-то читают в ней, как в раскрытой книге, и новый стыд охватывает меня, и хочется захлопнуть эту книгу, сжаться, чтобы не все было видно этому проницательному взгляду. Чего я испугалась? Казалось бы, сколько раз, приходя к духовнику на исповедь, я не знала, о чем говорить ему... Чего стыдиться, когда жизнь течет так добропорядочно, так просто? А я испугалась чего-то.

— Ну вот, девять лет тому назад, когда вам было двенадцать лет, вами совершен грех.

Как хлыстом ударили меня. "Нет, никакого греха не было", — возразила я, а душа вся содрогнулась, и началась страшная борьба между мной, открещивающейся от обличения, и батюшкой, настаивающим на нем с удивительной терпеливостью: "Подумайте! Вспомните, постарайтесь вспомнить!".

Но я упорно отказывалась. Никакого греха не было! Тогда говорится фраза, такая обыденная, но проливающая свет на потемки моей совести. "Может, за грех это не считаете? Может быть, и духовнику на исповеди об этом не говорили?".

И вдруг мне вспоминается целая полоса моей жизни, давно забытой, давно пережитой. Вспоминается говение в институте, канун исповеди, обдумывание прошедшего года и сомнение по поводу одного пережитого случая: грех это или нет? Говорить об этом духовнику или не надо? А говорить не хочется, неприятно и совестно как-то! Услужливое соображение выручает: "Да зачем говорить? Какой это грех?!" — и события замолчены, исповедь миновала, а потом это сомнение основательно забылось и на ум больше не приходило. И только теперь, через много лет, все это вдруг всплыло.

"Теперь вы вспомнили?" — слышится строгий голос, он звучит скорее утверждением, чем вопросом. Но мне ли, моей ли гордости и самолюбию сознаться в чем-то дурном перед этим человеком? Да и не может быть, чтобы пришедшее мне на ум событие произошло именно в указанное батюшкой время. А если этого совпадения нет, так, значит, он ошибся, и я могу храбро защищаться.

— Теперь вы вполне вспомнили! Скажите мне этот грех!

И новое мучение: ведь это так стыдно, так унизительно, так неожиданно — и я упорно отказываюсь:

— Ничего не вспомнила! Ничего не было!

— Заприте дверь!

Я исполняю приказание беспрекословно, а вернувшись к креслу, на котором сидит старец, оказываюсь каким-то образом перед ним на коленях. В необъяснимом упрямстве, которое не могу победить, продолжаю отстаивать свое.

— Отчего вы не хотите сказать мне это?

— Да просто стыдно! — и опять томление.

Стараясь избежать пронзительного взгляда батюшки, я отворачиваюсь и натыкаюсь взором на висящий в углу большой образ Спасителя. Но и Он, кажется, смотрит на меня с укором, и Он чего-то ждет. Я и от иконы отворачиваюсь.

— Зачем отвернулась? Смотри на Него, у Него просите силы. Видите, как благостно смотрит Он на нас. Перекреститесь.

И рука моя, точно пуд на ней висит, еле поднимается для крестного знамения!

— Теперь говорите!

И я начала говорить. То, в чем я призналась, было только началом, той ниточкой, которая потянула грех за грехом, гадость за гадостью, ошибку за ошибкой. Все вспоминалось, говорилось, и все это было как тягостное нагромождение над моей головой, все меня обвиняло и прижимало к земле. Наконец все сказано.

Разговор окончен, и я смотрю на своего судию, смотрю растерянно, просто не понимая, что же произошло? Что он со мной сделал?

— Скажите мне, — слышу я опять его строгий голос, — могли бы вы умереть, не добравшись до Оптиной? Или утром, раньше, чем пришли ко мне?

— Конечно, могла.

— А если сейчас отпущу вас так в гостиницу, можно ведь сегодня ночью умереть?

— Вполне.

— Как же вы явитесь туда со всем, что у вас есть на совести? Я не могу вас так отпустить. Надо сейчас же исповедоваться.

Возражать не приходилось, батюшка немедленно облачился. Подведя меня к аналою, велел встать на колени перед образом, дал читать листок общей исповеди. Когда я дошла до слов "иное что...", батюшка остановил меня.

— Повторите за мной: "Согрешила я перед Тобою, Господи, тем-то", — и последовали названные своими именами так ужаснувшие меня поступки.

Кончилось и это. Голова у меня не поднималась от давившего стыда. Батюшка наложил епитрахиль и прочел разрешительную молитву. "Девица Елена, восстани!" — произнес он потом. И я встала с колен, поняв его фразу, конечно, только в буквальном смысле. Точно видя, как узко поняла я его слова, батюшка, давая мне крест, добавил: "Не только сказал я вам, чтобы вы с пола встали, нет, надо встать от греха, от прежней жизни!".

Окончена исповедь, и куда девался строгий и нелицеприятный судия, так беспощадно обнаживший передо мной мне самой неведомые язвы моей души? Батюшка точно преобразился: заботливо, отечески глядят его глаза, и голос звучит ласково:

— Дитя мое, как вы себя чувствуете?

— Ужасно устала! — не могла не признаться я. И правда, точно на громадную гору я взошла — так изнемогла вдруг физически.

— Еще бы не устать! Ведь борьбу-то какую выдержали! Отдохните: сядьте получше на диван, вот подушку подложите. Посидите здесь, пока я приду.

И батюшка куда-то ушел.

Этот ласковый тон, эта заботливость снова ошеломили меня. После того постыдного и ужасного, что старец разглядел в моей душе, после того, как я сама стала себе отвратительна, у него ко мне, такой нечистой, грешной, вместо заслуженного осуждения и презрения, нашлось заботливое, отеческое слово, и ни звука попрека, ни тени осуждения.

Вышла я из хибарки часа через полтора после того, как вошла в нее, но вышла совершенно уничтоженной. Стыдно было не только людей, но даже этих задумчивых сосен оптинского бора. Казалось, и они знают, какая я нечистая и скверная. Куда девалась моя "интеллигентность", самонадеянность, на задний план ушли все терзавшие меня вопросы, и, вместо рассуждений о благе человечества, встал вопрос о спасении своей собственной бедной души, которую я до сих пор и не знала вовсе, которую держала где-то под спудом и которую во всей ее наготе показал мне совершенно неожиданно этот чудесный старец.

На другое утро, после поздней обедни в монастыре, подойдя приложиться к Казанской иконе Божией Матери, я вдруг увидела, что из боковой двери алтаря вышел батюшка, очевидно, присутствовавший в алтаре за обедней, и так сильно было вчерашнее впечатление, таким ничтожеством я себя перед ним чувствовала, что не смела не только подойти, но даже и глаз поднять на него. Опустила голову и старалась стоять неподвижно, ожидая, когда он пройдет.

Вероятно, от зорких глаз батюшки, от его любящего сердца не укрылось, что я переживала в эту минуту. Я стояла, не поднимая головы, и вдруг почувствовала, как на нее тихо легла благословляющая рука, батюшка перекрестил меня, не говоря ни слова, и ушел.

Страшное чувство пережила я, готовясь по благословению батюшки к Причастию. Те, на которых я смотрела пренебрежительно с высоты своего воображаемого ума, образованности, а паче — тщеславия, раздутого и воспитанием, и духом времени, — все они поднялись надо мной, а я на деле оказалась у них под ногами и не могла смотреть на людей, потому что мне казалось, что мой стыд, мой грех знают все и если не попрекают меня им, то только из милости.

Позже, читая святых отцов, я узнала: так закладывается первый камень в осознании своего ничтожества. Тогда я не понимала, что сделал со мной батюшка, и только удивлялась неведомому мне чувству. Чтобы вполне описать долготерпение батюшки и то, как ему было с нами трудно, расскажу, что последовало дальше. А случилось нечто похожее на случай из времен старца Макария. Бывало так, что к скиту подкатывали купцы-богомольцы из Казани, ехавшие на лошадях исключительно с тем, чтобы побеседовать с отцом Макарием, а на порожке, у Святых ворот, попадался им какой-нибудь монах с такой речью: "Вы к отцу Макарию? Да что за охота? Разве он старец? Какой он старец? Так, монах, каких много!". Купцы слушали и уезжали, не побывав у отца Макария.

Видно, нашлись такие советчики и для меня. "Отец Варсонофий, да какой он старец? Просто он вот и вот какой...". Две-три фразы бросил монах, добавили какие-то незнакомые женщины — и пошла работа врага нашего спасения. Я, не осознавая, что сама себя запутываю, дала волю своим мыслям, и дело дошло до того, что отец Варсонофий в моих глазах оказался очень и очень плохим, дурным человеком, повинным во многих грехах. До сих пор не пойму, как я могла допустить такое.

Интересно, что это вконец меня измучило. Совершенно истомившись душой, я решила отправиться в Шамордин монастырь и объявила об этом батюшке.

— Я пришла проститься: завтра еду в Шамордино.

— А, вот как? Решили?

— Да, решила.

— Ну что ж, если решили...

Тогда я не понимала всей несообразности своего поведения, не понимала, что в Оптину к старцу приходят не с готовым и самовольным решением, а с просьбой благословить поступить так или иначе, с готовностью подчиниться решению батюшки. Благословения на путешествие я не просила и не получила его, ушла в Шамордино и провела там несколько дней в страшном томлении, не находя никакой отрады ни в калии, ни в богослужении, и наконец, совершенно измученная, вернулась в Оптину за своими вещами.

Вечером пришла с другими богомольцами к хибарке. Скоро вышел батюшка, позвал меня и начал такой разговор:

— В Шамордине побывали?

— Побывала, батюшка.

— Что же монашки? Ласковые, приветливые?

— Да, очень приветливые.

— Слава Тебе, Господи! Отдохнули душой?

Этой фразы, иронией прозвучавшей в моих ушах, я стерпеть не могла и выпалила, глядя на батюшку, задумчиво перебирающего четки и как-то сосредоточенно поглядывавшего на меня:

— Нет, батюшка, вовсе не отдохнула!

— Да что вы?! Неужели не отдохнули?

Я чувствовала себя, как на горячих угольях, и чем батюшка внешне был спокойнее, тем труднее было мне, и наконец я не выдержала и заявила, что я, кажется, знаю, чем объяснить мое состояние. Я призналась, что все время на него сердилась.

— Да что вы?! За что же? Может, я в чем-нибудь виноват перед вами? Тогда простите меня!

Этой-то смиренной просьбы я вовсе не ждала, и стало мне стыдно, я почувствовала, что как-то тускнеют все обвинения против старца.

— Нет, вы по отношению ко мне ни в чем не виноваты, я просто дурно думала о вас.

— Дурно думали? А что же именно?

Батюшка настойчиво требовал признания. Наконец я сдалась: стоя на коленях, отвернувшись (так было стыдно), я проговорила то, что думала, выбрав из арсенала своих обвинений наиболее обидное...

Как гора свалилась у меня с плеч, отхлынула та темная волна, в которой я чуть не захлебнулась, и батюшка стал родным и светлым. Получив благословение на начало новой жизни во имя Божие, получив образок Божией Матери "Утоли моя печали" с наставлениями особенно беречь его всю жизнь, чтобы по смерти и в гроб с собой положить, уехала я из Оптиной.

Потом пришли новые праздники, и я опять приехала к старцу. Рвалась я сюда всей душой. Перед тем как идти к батюшке, я постаралась сосредоточиться и записала в блокнот, о чем хотелось бы поговорить, и все свои записи забыла взять.

Придя в обычное время (в 2 часа) в хибарку, я получила благословение и совет пока пойти в гостиницу, а вечером, в 7 часов, прийти снова, я так и сделала.

Отец Варсонофий говорил, что многие мировые знаменитости бывали в Оптиной и беседовали со старцами в этой самой калии, где мы теперь сидим. Был здесь Достоевский и вел долгие беседы со старцем Амвросием. Федора Михайловича беспокоили многие вопросы, и батюшка медленно и обстоятельно пересказывал мне эти беседы. Но вот кончен наш разговор, усталый батюшка поднялся со своего места и благословил меня на ночь.

При входе в номер мне сразу бросился в глаза оставленный на столе листок с конспектом моих вопросов. Но каково было мое изумление, когда я увидела, что на большую часть моих недоумений ответы уже получены, что именно эти вопросы якобы предлагал старцу Достоевский и получил на них ответы.

Так вот почему батюшка не слушал меня, вел свою речь и, значит, только прикрылся он именем другого старца, спрятав свою прозорливость, с которой он отвечал мне раньше, чем я спрашивала, и изложил мои вопросы, приписав их Достоевскому, яснее, чем я сама бы сумела это сделать.

Во время одной из бесед батюшка снял с головы свою келейную шапочку и надел на меня.

— Дайте-ка я посмотрю, какой моя деточка монашкой будет?

Я приняла это за шутку, потому что мысли о монашестве у меня не возникало.

— Спастись, живя в миру, можно, только... осторожно! Трудно. Представьте себе пропасть, на дне которой клокочет бурный поток; из воды то и дело высовывают головы страшные чудовища, которые так и разевают пасти, готовясь поглотить всякого, кто только упадет в воду. Вы знаете, что должны непременно перебраться через этот поток по тоненькой жердочке. Какой ужас! А вдруг она сломается под вами или голова закружится, и вы упадете прямо в пасть страшного чудовища Страшно-то как! Можно перейти по ней безопасно. С Божией помощью, конечно, все возможно, а все-таки страшно. И вдруг вам говорят, что направо, всего в двух-трех шагах, устроен через эту пропасть прекрасный мост на твердом основании. Зачем же искушать Бога, зачем рисковать жизнью? Не проще ли пройти тем безопасным путем? Вы поняли меня.

— Пропасть — это житейское море, через которое нам всем надо перебраться. Жердочка — путь мирянина. Мост, со всех сторон огражденный, твердый и устойчивый, — монастырь.

Жизнь в миру шла своим путем, а в наше время трудно прожить в миру день и сохранить чистоту мысли и совести. Заботы свои и чужие, суета и шум повседневности...

Пройдешь, бывало, в хибарку, забьешься подальше в угол, чтобы услышать голос батюшки раньше, чем он тебя увидит, — ждешь. Кругом бабы-нищие, которых ежедневно оделяет батюшка милостыней, а когда сам устает, то — через келейника. Вот скрипнула дверь из жилого помещения. Все встали, слышится: "Батюшка вышел! Батюшка вышел!" — и все ждут, пока он помолится перед Тихвинской иконой Божией Матери, поговорит и благословит ожидающих там, в более почетной комнате, а потом тихо пойдет по коридорчику, останавливаясь с вновь прибывшими, говоря ласковые слова приунывшим богомольцам, благословляя всех. "Видимо, до гроба будем бороться и все нельзя будет сказать, что в сердце у нас — слава Богу... Ну хоть бороться-то будем!".

И странное дело — одно-два словечка, вроде: "Слава Богу, что приехала, разберемся с тобой, что там у тебя случилось", — и сознание полной своей безнадежности куда-то исчезает, начинаешь думать, что если не отчаялся еще во мне батюшка, так нечего отчаиваться и мне. Снова кажется возможным начать новую жизнь.

На столе разложены книги, листочки, в окно глядят скитские цветники. Царица Небесная с иконы смотрит так любвеобильно и немного грустно, словно скорбя о нашей немощности, слабости, бедах-напастях. Тикают часы, и все так мирно, так тихо кругом, хотя здесь, в коридоре и келиях, дожидаются десятки людей — батюшка принимает посетительниц.

Так и встают в памяти эти драгоценные вечера, которые старец дарил нам, несмотря на свою усталость после трудного дня. Сам батюшка сидит в кресле, нас разместит кого куда и начнет говорить, а мы примолкнем, боимся слово проронить.

Взяв для начала какой-нибудь текст из Священного Писания, или выдержку из какой-нибудь книги, или даже мирское стихотворение, батюшка ведет тихую речь все о том же — о едином на потребу: о спасении бедной человеческой души, о Царствии Небесном. Хорошо зная своих слушательниц, батюшка умел незаметно для других касаться того, что наболело то у одной, то у другой, и часто каждой казалось, что слова батюшки обращены именно к ней, и все уходили от него с желанием подольше сохранить полученное, не давать ему угаснуть.

Наряду с отеческой лаской и нежностью были у батюшки и другие способы духовного руководства. Не понимая многих тонкостей, я сначала смущалась его манерой делать вид, будто он меня не видит, моего состояния не замечает и до моих мук ему дела нет. Вражеская мысль добавляла, что и требует он от меня подвига непосильного, на который я решительно неспособна, что жизнь под его руководством мне не по плечу, да и нужна ли она?

Все эти размышления расхолодили меня, сказалась усталость после трудовой зимы, и я, не смея всего описать правдиво, жаловалась старцу в письме на свое изнеможение, но просила все-таки благословения приехать в Оптину. Катясь под гору в своих мыслях, я решила, что надо отказаться от батюшкиного руководства, от поездки в Оптину, от духовной жизни, которая с таким трудом дается, и зажить по-интеллигентски, "как все".

Не дождавшись ответа на свое первое письмо, я отправила второе, где сообщила, что жить по батюшкиному благословению больше не могу, а бывать у него и не слушаться его считаю пустым лицемерием, что не могу жить без светских удовольствий и занятий, которые обычны для всех и которые запрещает мне старец, и что я решила приехать в Оптину, взглянуть на монастырь, на батюшку и навсегда проститься.

Опускаю это письмо и в тот же день получаю краткий ответ на письмо предыдущее: "Ввиду моей усталости отсрочить поездку в Оптину на месяц". Прочла я это и... выехала в тот же день, чтобы только проститься с батюшкой. "Не все ли равно, — думала я, — одним послушанием больше, одним меньше".

По мере приближения к Оптиной таяло мое бунтарское настроение. Как-то меня встретит "родина" на этот раз? И не захочет ли батюшка, поймав меня на слове, отправить обратно. Каким глупым ребенком почувствовала я себя!

Пришла в скит и уселась в первой комнате, не проходя в глубину хибарки. Прижалась к косяку, а сердце щемит — неужели я здесь в последний раз? И где теперь приклоню свою бедную голову?! Впереди послышался шум, все встали. Вышел батюшка. Вместо того чтобы, по обыкновению, начать благословлять ожидающих и давать милостыню нищим, он смотрит поверх толпы, видимо, чем-то озабоченный. "Пропустите, рабы Божии, дайте пройти, пропустите!". Прошла минута как бы в ожидании, когда я чувствовала, что батюшка пристально смотрит на меня, не двигаясь с места, а потом мне пришлось подойти к нему, хотя в эту минуту я готова была провалиться сквозь землю.

— Когда приехала?

— Сегодня, батюшка.

— А мое письмо получила?

— Сегодня.

— И все-таки приехала?

— Батюшка, я не могла больше ждать, невыносимо было!

— И слава Богу, что приехала! Это тебя Бог умудрил приехать. Хорошо сделала, что приехала. Иди посиди в знакомых тебе местах.

И вот опять я в коридорчике, опять вокруг меня шепчутся ожидающие приема женщины. Про мое второе письмо, в котором я сообщила о намерении "проститься навсегда", батюшка не поминал весь день, а потом на второй день в ответ на мой вопрос о нем ответил, что письмо мое получено и предано уничтожению.

— Ты этого хотела?

— Этого, спаси вас Господи, батюшка.

Этим и закончились беседа и эпизод с моим "прощанием", и все это, кажется, еще больше укрепило в благодатной Оптине мои корни.

Не знаю, ясно ли я объяснила суть произошедшей во мне перемены, но с этого времени начинается новая полоса батюшкиного руководства. Раньше мне нужны были беседы наедине, постоянное внимание со стороны старца, а теперь я рада была даже возможности сидеть в хибарке и вместе с другими слушать беседы батюшки. Раньше всякое, даже малейшее замечание, его укоризненный взгляд в мою сторону вызывали взрыв отчаяния и обиды, даже ропота с моей стороны. Теперь же я не могла забыть, что я ведь чуть-чуть совсем из Оптиной не сбежала и ни слова укоризны за это не услышала. Так что как сурово ни обойдись со мной батюшка, все мне будет мало, я еще и не того заслуживаю.

Бывало, целые дни проводила я в коридорчике хибарки и редкий день уходила без урока. Почувствовал ли батюшка произошедшую во мне перемену или раньше действовал так же, а я по своей невнимательности пропускала мимо ушей, не умея воспользоваться словом, брошенным мимоходом, но теперь я смотрела, слушала, училась. Несколько таких уроков вспоминается и сейчас.

Один раз приехали две монахини и сказали батюшке о смерти его духовной дочери, скончавшейся от чахотки. Перед кончиной она была пострижена в схиму, исповедовалась и причастилась. До конца была в сознании и просила передать батюшке просьбу о прощении и благословении. Как просветлело лицо батюшки при этом рассказе и как проникновенно произнес он несколько раз: "Блаженная душа! Вот уж поистине пошла в Царство! Блаженная душа!". И тут же повернулся к иконе, помолился о ее упокоении.

Одна дама просила благословения на поездку в Иерусалим.

— В Иерусалим? — переспросил батюшка, — в какой, в старый или новый?

— В старый.

— Ведь сколько всего Иерусалимов?

— Два!

— Нет, не два. Один старый, в Палестине, другой новый, близ Москвы, а третий какой? Горний Иерусалим, на Небе, а еще четвертый есть — тот, что в сердце. Вот этот-то Иерусалим и надо отыскать и в него отправляться. Бог благословит и вас, и всех других!

Одна старушка, придя за милостыней и разговаривая с батюшкой, несколько раз повторила:

— Старушечка, батюшка, старушечка!

Батюшка улыбнулся:

— Старушечка? Может, просто старуха?

— Старушечка я убогая, батюшка, старушечка, — женщина осталась верна себе.

— Ну пусть так! — и батюшка обратился к даме средних лет: — Вот вас, пожалуй, не назовешь старушечкой?

— Нет, батюшка, можно назвать!

— Ну а тебя? — обернулся он ко мне.

— Нет, батюшка, пожалуй, нельзя!

— Нельзя? А по грехам? — задумчиво смотрел батюшка и добавил: — По грехам мы все "старушечки", все грешны, все нуждаемся в искуплении и обновлении, которое получаем, сообщаясь с Господом Иисусом Христом посредством Таинств. Здесь обновляемся.

Хорошо было в то лето в Оптиной, но неожиданно в начале июля заболел батюшка. Помню, 10 июля он собирался о чем-то поговорить со мной, но утром не успел из-за народа и велел мне прийти после повечерия, часа в три. Пришла я в назначенное время в опустевшую хибарку, скоро он ко мне вышел бледный и серьезный. "Бога ради и тебя ради только вышел", — проговорил он и повел меня в молельную. Вкратце сказал о моем деле, пожаловался на свое изнеможение и нездоровье.

Потянулся томительный тяжкий день, чего только не передумали за это время. Трудно было особенно потому, что сведений-то верных нам получать было неоткуда. Наконец придумали обратиться к духовным[94] батюшки. Завидев отца Феодосия, стали его расспрашивать. Сначала он замялся, а потом проговорил: "Батюшка очень болен, и я сейчас постриг его в схиму. Он так слаб, что под конец пострига стал торопить: "Скорее, скорее!". Это известие произвело на нас такое же впечатление, какое в миру производит сообщение о соборовании и Приобщении. Постриг в схиму — это постриг на смерть, мелькнуло в уме.

Прошло еще несколько дней, и батюшка как-то раз вышел — бледный и слабый, но очень светлый...

— Я умирал и по чьим-то молитвам воскрес, — сказал он кому-то из духовных детей. — Думал, что уже не встану. Когда отец Феодосий предложил мне схиму, сердце у меня екнуло: это ведь смерть, значит, не сегодня завтра конец и придется предстать престолу Божию. С чем явлюсь? Что буду отвечать? Оглянулся назад — здесь пробел, там промах, то не кончено, это не сделано — одни ошибки. Страшно! Ну да вот, видимо, смилостивился Бог, оставил еще время на покаяние...

Жутко было слушать эти речи. Если батюшка, оглянувшись на свою жизнь, видел в ней одни промахи и ошибки, то что увидели бы в своем прошлом мы, если бы только получили надлежащую остроту зрения?

Памятно мне это лето тем, что именно в этот мой приезд переломилась решительно моя жизнь, и слово "монастырь" в первый раз было сказано твердо и определенно. Я устала от этого метания от мира к Оптиной и обратно, привыкла жить без запретных удовольствий. Тогда стали отпадать светские знакомые: "В этом доме ты больше не бывай! С теми-то говори пореже, поскорее и короче. С этими вовсе порви, даже, встретясь на улице, не кланяйся...".

Исполнено и это. И оказалось, что в миру я, как в пустыне: ни мирских радостей, ни общений. Четки, Псалтирь, Жития святых — все эти вещи мало употреблялись в том кругу, где я вращалась. Приходилось, как сказал когда-то батюшка, вручая четки, носить все при себе, но так, чтобы, избави Бог, кто увидел. Словом, жизнь свою приходилось всячески прятать от других: живя в миру, жить не по-мирски. С каждым днем такая раздвоенность становилась все тяжелее.

Думать о монастыре, конечно, думалось, но сказать слова прощания всему старому у меня не хватало духа. Батюшка запретил мне кому бы то ни было из домашних говорить о моем намерении. Не отрицать этого прямо, но отделываться полувопросами: "Да кто вам это сказал? Мало ли что говорят?" — "Так мне и отец Амвросий в свое время велел поступать, и благодать Божия покрыла меня, и никто не знал о моем уходе из мира, пока я не выехал из Казани. А прямо отрицать, отказываться — избави тебя Господь!". Этим и кончилась наша беседа. Указывая на меня одной духовной дочери, батюшка сказал:

— Вот она теперь совсем оптинская стала, ну а какая она еще будет — иверская[95] или иная — это как Бог даст!

Слухи, один тревожнее другого, доходили до нас: "Батюшка уходит в затвор, говорят, завтра". "Батюшку делают архимандритом где-то в другом монастыре", — появилась новая весть, и она пугала не менее первой.

В такие трудные дни старец нас успокаивал и бодрил: "Бояться и беспокоиться нечего, все слава Богу, все хорошо...". Великим постом я получила известие, что батюшку переводят архимандритом в Голутвин. Эта новость поразила меня.

... И снова я писала старцу, просила еще раз подумать, забыв обо мне, подумать о моих родных — не гублю ли я их? Не лучше ли мне остаться? Ожидала громового письма, а получила ответ условный. Привожу письмо слово в слово: "Если обуреваешься сомнениями, то останься в миру и помогай семье до времени, когда Бог призовет тебя во святую обитель. Только не оставляй своего желания поступить в монастырь и молись усердно Господу и Его Пречистой Матери, да не захлестнет тебя грязная волна житейского моря. Старайся жить трезвенно и богоугодно среди мирской суеты. Мир ти и благословение, чадо мое о Господе, чадо немощное, но возлюбленное. Господь да сохранит тебя от злых козней вражьих силой Честнаго и Животворящаго Креста. Напиши письмо матери игумении, что ты отложила поступление в монастырь, и постарайся меня не тревожить".

И сейчас руки холодеют при воспоминании о последних моих днях дома. Я еду в Голутвин.

— Письмо мое получила?

— Получила, батюшка.

— И все-таки так решила?

— Да, решила.

— Ну и слава Богу! Теперь уж назад не оглядывайся!

В монастыре началась для меня совершенно новая жизнь. Батюшка советовал мне руководствоваться творениями святых отцов — "и довлеет ти", жить, смиряясь перед всеми, а ему писать некогда. Если будет возможность, звал приехать на Рождество.

Поговорив с нами, батюшка спросил меня:

— У тебя там письмо было? Где оно? Давай его сюда! — И, пряча его в карман, усмехнулся: — Все вопросы... Да и жизнь-то наша — сплошной ряд вопросов...

— Батюшка, хоть бы немного вы меня наладили!

Старец взглянул на меня, взял за плечо и повернул лицом к образу Крещения Господня, возле которого мы стояли.

— Вот Кто налаживает! Вот Кого проси! — указал он на Спасителя.

А на другой день вернул письмо, надписав ответы на все мои вопросы, но этого было мало.

Пробыла я с воскресенья до четверга, и каждый день батюшка звал меня к себе побеседовать. Сначала пришлось говорить о том, что затрудняло и смущало меня в монастыре, но потом заговорили о другом:

— Имей в виду, что в монастыре бывает вот что... Ты с этим сталкивалась?

— Нет, батюшка!

— И слава Богу! Но все же я тебя предупреждаю...

И затем разговор шел о возможном, но еще не встречавшемся мне искушении. Словно предвидя, что мы в последний раз говорим с ним, хотел как можно больше объяснить, предупредить о том, что может случиться, когда его уже не будет и некому будет уберечь меня от беды. Словно хотел наговориться со мной наперед, чтобы подольше не чувствовать мне духовного голода, когда некому будет его утолить.

Вошла я для исповеди, но батюшка не сразу приступил к ней. Он ожидал меня, сидя возле стола. Я встала было на колени, но он поднял меня, привлек поближе к себе и стал говорить о том, что, поступив в монастырь, надо все терпеть, хотя подчас и очень тяжело приходится.

— И мне тяжело, очень тяжело. Правда, братство теперь не бунтует, как раньше, когда был тот казначей, но все-таки пьянство, самоволие, отлучки и прочее не прекращаются. И не с кем мне здесь побеседовать духовно. Правда, поддержки, отрады духовной ждать неоткуда. Вот почему я велел тебе встать, хотелось мне, чтобы ты стояла здесь подле меня, чтобы в этом найти мне отраду. Так иногда говорю своему келейнику: "Гриша, подойди ко мне", — так вот и тебе сейчас сказал.

В этот раз я получила ответы на все свои вопросы, исполнились даже невысказанные желания.

— Я тебя опоясывал когда-нибудь поясом?

— Нет, батюшка.

— Как же это я позабыл? — Отыскал батюшка розовый пояс с молитвой и надел на меня: — Да опояшет тебя Господь на видимые и невидимые враги твои, видимых врагов у тебя быть не должно, против них одно оружие: молитва за них; ну а невидимых у тебя всегда было много. А потом придет такое блаженное время, когда их у тебя не будет...

И лицо его запомнилось светлое-светлое — наверное, батюшка мысленно в эту минуту перенесся туда, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания.

Не подозревала я тогда, что не пройдет и двух месяцев, как я приеду в Голутвин, но ничего уже не смогу спросить у старца, лежавшего в гробу и покрытого схимой. Только внутренним слухом внимала я тому, что вещал он мне самим своим видом.

Елена Шамонина


88. Митрополит Трифон (в миру князь Борис Петрович Туркестанов; 1861–1934) в 1887 г., после университета, поступил послушником в Оптину к преп. Амвросию. В 1890 г. стал иеромонахом, а в 1901 г. — епископом.

89. Община «Отрада и утешение» была основана в 1898 г. в селе Щеглятьеве Серпуховского уезда, Московской губернии М.В. Орловой-Давыдовой, в собственном имении. Сама графиня (в иночестве Магдалина) была настоятельницей.

90. Казанский-Головинский монастырь основан в 1867 г. купцом Н.И. Доровым в селе Головине (неподалеку от Ховрино).

91. Борисоглебский Аносин монастырь основан в 1820 г. кн. Е.Н. Мещерской, ставшей игуменией Евгенией. Ныне обитель вновь открыта.

92. Блаженная Моника — мать Блаженного Августина, епископа Иппонского († 430; пам. 15 июня), автора «Исповеди».

93. Тихонова пустынь (в 30 км от Калуги) была основана в XV в. преп. Тихоном Калужским (и там доныне пребывают его мощи). Обитель славилась строгим уставом. Ее посещала св. прпмц. Великая Княгиня Елисавета Феодоровна.

94. Имеются в виду старшие отцы Оптиной пустыни.

95. По-видимому, имелся в виду Иверский женский монастырь в г. Выкса Рязанской губернии. Обитель была основана с благословения преп. Варнавы Гефсиманского и им окормлялась.

Библиотека

Помоги ближнему...

Работа портала «Православие.By» осуществляется по благословению Высокопреосвященного митрополита Филарета, почетного Патриаршего Экзарха всея Беларуси. Сайт не является официальным приходским или церковным изданием. Белорусский православный информационный портал «Православие.By» ставит перед собой задачу показать пользователям интернета истинность, красоту и глубину Православия. Если вы хотите задать вопрос или высказать свое мнение по поводу сайта или статей, напишите нам, воспользовавшись почтовой формой. Обратная связь.

© 2003-2020 Православие.By - белорусский православный информационный портал. Мнение авторов материалов не всегда совпадает с мнением редакции.
При перепечатке ссылка на Православие.by обязательна.
Православное христианство.ru. Каталог православных ресурсов сети интернет